Рассказ

----------------------------------------------------------------------------
     © Copyright Владимир Войнович
     WWW: http://www.voinovich.ru/
     Малое собрание сочинений в 5 томах. Т. 1.
     М., Фабула, 1993
     OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
----------------------------------------------------------------------------



     От   Климашевки   до  кладбища  -  полкилометра.  Чтобы  покрыть  такое
расстояние, нормальному пешеходу понадобится не больше семи минут.
     В  воскресенье  произошло  небольшое  событие  - умер Очкин. Возле дома
покойника стояла Филипповна и, удивленно разводя руками, говорила:
     - Тильки  сьогодни  бачила  його.  Пишла я до Лаврусенчихи ситечко свое
забрать...  Хороше  в  мене  таке  ситечко,  тильки з краю трохи продрано. А
Лаврусенчиха  давно вже взяла його, каже: "Завтра принесу". Тай не несе. Иду
я,  значить, тут по стежечке, колы дывлюсь: навустричь Очкин. Веселый и начи
тверезый.  Ще  спытав:  "Де  идешь?"  -  "Та  ось, кажу, до Лаврусенчихи иду
ситечко свое забрать". А вин ще каже: "Ну иди". А тут бачь - помер.



     Еще  сегодня  утром  Афанасий  Очкин  был  совершенно здоров. Он встал,
оделся,  умылся  подогретой  водой  и,  пока жена его Катя готовила завтрак,
пошел  в  сельмаг  за  солью.  В  сельмаге была крупная соль, поэтому Очкин,
поговорив  с  продавщицей, пошел через все село другой магазин, или, как его
называли,  чапок.  В чапке мелкой соли тоже не оказалось, но зато был вермут
в  толстых  пыльных  бутылках.  Очкин отдал продавщице Шуре все деньги, и та
налила  ему  стакан  вермута,  правда,  неполный,  потому  что у Афанасия до
полного  стакана  не  хватило двух копеек. Очкин поговорил с Шурой, потом из
пивной  кружки насыпал в кулечек две ложки крупной сырой соли и собрался уже
совсем  идти  домой,  да увидел двух дружков - плотника Николая Мерзликина и
счетовода  Тимофея Конькова, которые тоже пришли в чапок выпить. Очкин знал,
что  дружки  ему  не  поднесут,  но  на  всякий случай стал изучать взглядом
консервные банки, выставленные на прилавке.
     Он  терпеливо  рассматривал эти банки, пока Николай с Тимофеем покупали
вино  и  закуску.  Они  взяли бутылку вермута, кильки в томате и сто граммов
соевых  конфет.  Потом  вышли  и,  расстелив на пыльной траве газету, сели в
холодок  под  деревом. Афанасий следил за ними в окно. Он подождал, пока они
распечатают выпивку и закуску, и только после этого подошел к ним.
     - Приятного аппетита, - вежливо сказал он и присел рядом.
     Дружки  неприязненно  покосились  на  него и, молча чокнувшись, выпили.
Тимофей складным ножиком полез в банку за килькой, а Николай сплюнул.
     - Вода,  -  сказал  Очкин.  -  Зеленого  вина  сейчас  не  найдешь. Моя
позавчера   в   Макинку  ездила,  там  тоже  нет.  Запрет  на  нашего  брата
накладывают.
     Потом он взял в руки бутылку с остатками вина и повертел ее в руках.
     - Тут  на  двоих,  считай, ничего не осталось, - сказал он и с надеждой
посмотрел на Николая.
     - Не  твое дело, - грубо сказал Николай, забирая бутылку. - Ты тридцать
копеек когда отдашь?
     Кроме  плотницкого  дела Николай знал еще парикмахерское и этим изредка
подрабатывал  на  дому,  так  как  парикмахерской  в селе не было. Очкина он
подстриг два дня назад в долг.
     - Да  вот  Катя на той неделе повезет в город сметану, тогда и отдам, -
пообещал  Очкин,  с  грустью наблюдая за тем, как Николай аккуратно разделил
вино  на  два  стакана. - Ну ладно, - нехотя приподнялся Оч-кнн. - Надо жене
кой-чего подсобить по хозяйству. До свидания вам.
     Его  никто  не  задерживал. По дороге домой он и встретил Филипповну. И
Филипповна была последней из тех, кто видел Очкина живым.



     Вернувшись  домой,  Очкин  поругался  с женой из-за потраченных на вино
денег  и  разнервничался.  Жена тоже разнервничалась. Она налила ему супу, а
сама пошла в огород докапывать картошку.
     Вернувшись,  она  увидела,  что  муж  сидит  за  столом,  уткнувшись  в
тарелку, и рыжие волосы его мокнут в гороховом супе.
     Фельдшерица  Нонна,  осмотрев покойника, велела с похоронами обождать и
пошла  звонить  в город, чтобы вызвать врача для установления причины смерти
Очкина.  Тем  временем  возле  хаты покойника народу скоплялось все больше и
больше.   Высказывались   различные  предположения  и  догадки.  Филипповна,
например,  сказала,  что  Очкин, должно быть, отравился, иначе отчего бы ему
ни с того ни с сего помереть.
     - Будет   болтать-то,   -   хмуро   возразила   только  что  подошедшая
Лаврусенчиха.  -  Нам,  бабам, чего ни случись - лишь бы языками помолоть. Я
вот сама прошлый год чуть не померла. Помнишь?
     - Не помню, - сказала Филипповна.
     - А  я  помню. А как все случилось? Торговала я в городе молочком. Стою
себе  за  прилавком, когда подходит она. "Почем, слышь, молоко?" - "Да как у
всех,  -  говорю,  -  по  три  рубля". - "Чтой-то больно дорого", - говорит.
"Куда  уж, - говорю, - дорого. Ты бы, слышь, сама походила бы за коровой, да
поубирала  бы за ней, да сена бы на зиму припасла, а потом, может, и задаром
отдашь  молочко".  А  она  в  этот  момент на меня как глянет: "Неужто Марья
Лаврусенкова"?  -  "Я  самая",  -  говорю.  "А меня неужто не признаешь? Я ж
прошлый  год  у  вас  в  Климашевке, почитай, целый месяц жила. Давненько не
виделись".  - "Давненько", - говорю. А сама про себя думаю: "А тебя и сейчас
бы  не  видела,  кабы  ты не пришла". Аг она меня давай нахваливать: "Уж ты,
слышь,  и.справная  стала, и гладкая, и на личность вся розовая, прямо кровь
с  молоком".  А  сама как зыркнет на меня своими глазищами, как зыркнет. Мне
сначала  будто  и  ни  к чему. А потом я подумала: "Баатюшки, так она ж меня
сглазит!"  И  сразу  в  сердце  у меня будто что оборвалось. Схватила я свои
бидоны  и,  даром  что  за  место  было  уплочено,  кинулась  на автобус. Да
насилушки  до  дому  добралась.  Да  потом цельну неделю пролежала. Спасибо,
люди  добрые  бабку  из  Мостов  призвали,  и она меня заговором да студеной
водой  выходила.  Вот как бывает, - заключила Лаврусен-чиха и снисходительно
посмотрела на Филипповну.
     Потом  она  склонила  голову  набок и прислушалась. За окнами очкинской
хаты голосила вдова.
     - Густо  орет,  -  строго сказала Лаврусенчиха, - густо. Помню, матушка
моя,  как  брат  ейный,  дядя  мой значит, в крушение попали, так она уж так
убивалась,  так  кричала. Тонко да с надрывом. Аж сердце холонуло. Ну ладно,
-  сказала  она,  помолчав.  -  Пойду  спрошу у Кати, может, чего подмогнуть
надо.



     Солнце  передвинулось  к  зениту, тень ушла, а Николай и Тимофей сидели
на  старом  месте  и  спорили  о том, сколько колонн у Большого театра. Тема
спора  была  старая.  Когда-то  они оба в разное время побывали в Москве и с
тех  пор  никак  не  могли  решить  этот  вопрос и даже заспорили на бутылку
водки.  И  не то чтобы делать им было нечего. Просто оба любили поспорить, а
помочь  им  никто не мог. Остальные жители или вовсе не бывали в Москве, или
бывали, да не считали колонны.
     Тимофей  однажды  написал письмо во Всесоюзное радио в редакцию передач
"Отвечаем  на  ваши вопросы". Но на вопрос Тимофея радио ничего не ответило.
Вопрос  оставался  открытым.  Сейчас, сидя возле чапка за четвертой бутылкой
вермута, дружки пытались решить его путем косвенных доказательств.
     - Значит, ты говоришь - шесть? - переспросил Николай.
     - Шесть, - убежденно ответил Тимофей.
     - Тупой  ты,  Тимоша,  -  сочувственно  вздохнул  Николай. - Подумал бы
своей  головой:  как  же может быть шесть, когда в нашем Доме культуры шесть
колонн.  Дом  культуры-то  районного  значения,  а Большой театр, считай, на
весь Советский Союз один.
     Довод   был   убедительный.   Пока   Тимофей   придумывал   довод   еще
убедительней,  подошла  Марья  Лаврусенкова и, посмотрев на них, укоризненно
покачала головой:
     - Баламуты  вы, одно слово - баламуты. Картошка-то в огороде еще небось
не  копана,  а  они  с  утра  пораньше  водку жрут. Пошел бы лучше покойнику
домовиночку справил, - повернулась она к Николаю.
     - Какому   еще   покойнику?  -  Николай  недоуменно  пошевелил  густыми
бровями.
     - Да какому же? Очкину, царство ему небесное.
     - Очкину? Ай помер? - удивился Николай.
     - А ты только узнал? - в свою очередь удивилась Лаврусенкова.
     - Да  он  же только что вот на этом месте сидел. Еще тридцать копеек за
стрижку обещался принесть. Скажи, Тимоша.
     - Шесть,  -  бездоказательно  бурнул Тимофей, который думал все время о
колоннах, но так и не нашел убедительный довод.



     Перед  вечером из города приехала санитарная машина. Покойника положили
в  крытый  кузов  для  того, чтобы отвезти на экспертизу. Шофер достал из-за
кабины  измятое ведерко и пошел к колодцу за водой для радиатора. В ожидании
его  девушка-врач  села  в  кабину  и  развернула  какую-то  книжку. Книжка,
видимо,  была  интересная.  Читая  ее, девушка то хмурилась, то улыбалась, и
Николай  с  любопытством  следил  за  ней сквозь полуоткрытую дверцу кабины.
Потом  он  обратил  внимание на саквояж, который лежал на коленях у девушки.
Красивый   желтый   саквояж   с   металлическими  застежками.  Жена  Николая
собиралась  отмечать свой день рождения, и Николай подумал, что неплохо было
бы  подарить  ей  такую  красивую  сумку. Но где ее взять, Николай не знал и
решился спросить об этом у девушки.
     - Не  знаю,  -  ответила  девушка, отрываясь от книжки. - Я ее в Москве
купила.
     - В  Москве?  -  с уважением переспросил Николай. - А сами, случаем, не
московская будете?
     - Московская.
     - Да  ну!  -  удивился  Николай  и, недоверчиво посмотрев на нее, решил
уточнить: - Из самой Москвы или, может, поблизости?
     - Из  самой  Москвы, - сказала девушка и улыбнулась. Должно быть, своим
московским происхождением она немного гордилась.
     - Тогда  у  меня к вам вопрос будет, - решительно сказал Николай. - Тут
у  нас с одним товарищем, климашевским, спор вышел. Насчет колонн у Большого
театра.  Я  ему  -  восемь,  а он мне - шесть. Как говорится, ты ему плюнь в
глаза,  а  он говорит - божья роса. А спросить в точности не у кого. Народ у
нас  тут  такой  -  ничего не знает. Зря хвалиться не буду, сам тупой, но уж
чего-чего,  а  посчитать  что хочешь посчитаю. Я ведь тут плотником работаю.
Меня  все  знают. Спроси вот такого пацана: "Где тут плотник Николай живет?"
-  и  он  тебе  в любой момент покажет. Вот он, мой дом под железной крышей.
Сам  прошлый  год  накрыл.  Железа-то не было. Пришлось бочки из-под солярки
покупать...  Раскатал  их  - и гляди как ладно получилось. Я думаю, не хуже,
чем  у  людей.  Придете,  чайку  попьем,  поговорим.  Жена у меня городская,
официанткой  в  ресторане  работала.  Я ее из города и взял. Здесь, конечно,
ресторанов  нет,  и  специальность  пропадает.  А  я  ее работать много и не
заставляю,   сам  хорошо  зарабатываю.  Кому  пол  перестелить,  кому  дверь
навесить  -  все за мной бегут. Сейчас вот директор говорит, рамы надо новые
в  конторе  поставить.  А  я всегда пожалуйста. Потому и живем хорошо. Дочка
Верунька  в  четвертый класс пошла. А у этого, - Николай показал на кузов, в
котором  лежал  Очкин, - детей не было. Детей-то ведь кормить надо. А на что
кормить? Работать-то он не любил. Все норовил на чужом горбу в рай...
     Начав  говорить,  Николай  уже  не  мог остановиться и, прислушиваясь к
собственному  голосу,  с  удовлетворением  замечал,  как  сладко  у него все
получается.  Он смог бы так говорить до самого вечера, но ему помешал шофер,
который, залив в радиатор воду, сел рядом с докторшей и включил зажигание.
     - Уже едете? - спохватился Николай. - Счастливый путь. Значит, восемь?
     - Что - восемь?
     - Колонн у Большого театра, - терпеливо напомнил Николай.
     - Кажется,  восемь,  -  вспоминая,  сказала  девушка. - А может быть, и
шесть.  Знаете что, я дома постараюсь выяснить этот вопрос и в следующий раз
скажу вам точно. Идет?
     - Идет,  -  уж не веря ей, уныло согласился Николай. И, проводив машину
глазами, повернулся к Филипповне: - А говорит, из самой Москвы.



     Ни  в  Климашевке,  ни  в  Мостах,  ни  даже в Долгове не было плотника
лучше,  чем  Николай.  Может,  лучше  плотника не было и во всей области, но
этого никто не мог сказать с полной уверенностью.
     Во  всяком  случае,  не  зря в прошлом году, когда надо было отделывать
районный  Дом культуры, приезжали не за кем-нибудь" а именно за Николаем. Он
там  узорный  паркет стелил и стены в танцевальном зале дубовыми да буковыми
планочками  выложил  -  короче  говоря,  такие  вещи  делал,  что не каждому
краснодеревщику под силу.
     Архитектор,  который  руководил  строительством,  сказал,  что, если бы
Николаю дать красное дерево, он смог бы сделать что-нибудь необыкновенное.
     Но  красное  дерево  ни  в Климашевке, ни поблизости не росло, поэтому,
вернувшись  из  района, Николай занимался тем, чем занимался и раньше: рубил
избы,  стелил полы, делал люльки для новорожденных. А когда случалось, делал
и гробы - кто ж еще их будет делать?
     На  другой  день  после  смерти  Очкина  Николай поднялся на рассвете и
вышел  на  улицу.  На улице стоял густой туман. Он был настолько густой, что
соседняя  хата  была  видна  только  наполовину  -  та ее часть, что не была
побелена.  В  другой  части  виднелось  только окно, даже не окно, а желтое,
расплывающееся  в  тумане  пятно  электрического  света.  На железном засове
сарая  и  на  ржавом  замке застыли мелкие капли. "Должно быть, это от атома
туманы  такие",  -  подумал  Николай,  снимая  замок,  который  на  ключ  не
запирался  и  висел просто так, для блезиру. Он вошел в сарай и, подсвечивая
себе  спичками,  вытащил  из угла на середину четыре половых доски, промерил
их  складным  деревянным  метром  и  провел  красным карандашом под угольник
четыре  риски,  которые  видны  были  даже в полумгле. Потом покурил и, пока
совсем  не  развиднелось,  стал  наводить инструмент на оселках - сначала на
крупном,  потом  на  мелком.  Когда  стало  светла,  он оттесал топором края
прошпунтованных досок и принялся за работу.
     Работая,  он  думал  о том, как странно устроена жизнь. Еще вчера Очкин
сидел  рядом  с  ним  возле  чапка  и  надеялся,  что  Николай  поднесет ему
стопочку,  а  сегодня  Николай  ладит  ему гроб. А три дня назад Николай еще
подстригал  Очкина под полубокс, как тот просил. И хотя Очкин умер, так и не
отдав  ему  тридцать  копеек  за стрижку, хотя при жизни Николай относился к
нему  пренебрежительно,  сейчас  он  испытывал  перед  покойником непонятное
чувство  вины,  какое  часто  испытывают живые перед мертвыми. Он чувствовал
себя  виноватым  и  в  том, что не дал человеку перед смертью вина, и в том,
что  требовал  у  него  эти  самые тридцать копеек. Не такие большие деньги,
чтобы  обижать  человека.  А еще виноват был Николай перед покойником в том,
что  потешался  над  ним  и один раз за чекушку водки заставил катать себя в
тачке  по  всей  деревне.  Вся  деревня  тогда  вышла  на улицу и хохотала в
покатыши,  а  Николай  спокойно  сидел  в  этой тачке и смотрел на народ без
всякого выражения.
     Вспомнив  все  это,  Николай решил искупить свою вину перед Афанасием я
сделать ему такой гроб, каких еще никому не делывал.
     Закрепив  в  верстаке  доски, он обстругал их кромки, сначала рубанком,
потом  фуганком  с  двойной  железкой,  и  сделал  это так хорошо, что доски
смыкались краями без всякого зазора.
     Потом  он  позавтракал,  сходил  в контору и, взяв отгул за позапрошлое
воскресенье,  работал  без  перекура до двух часов. В два часа в сарай вошла
его жена Наташа и позвала обедать.
     - Успеется,  -  сказал  Николай,  вытаскивая  из  кармана измятую пачку
"Прибоя".  -  Погляди  лучше,  чего  сделал,  - он небрежно кивнул в сторону
готового гроба.
     - Чего  на  него  глядеть?  - возразила Наташа. - Гроб, он и есть гроб.
Ящик.
     - Эх  ты,  ящик, - обиделся Николай. - Не пойму я тебя, Наташка. Живешь
с  плотником вот уж почитай пятнадцать лет, а никакого интересу к его работе
не  имеешь. Да, может, этот ящик ("И слово-то какое нашла", - подумал он про
себя)  на  шипах "ласточкин хвост" связан. Да разве ты в этом что понимаешь?
Тебе  все  равно,  что  "ласточкин  хвост", что прямой шип, что на мездровом
клею, что на клейстере.
     У   Николая   была  одна  странность.  Любимым  предметам  собственного
изготовления  он  давал  человеческие  имена  и  разговаривал  с ними. Имена
выбирал  в  созвучии  с названиями изделий. Например, стол, который стоял на
кухне,  он  звал  Степой,  а резную полочку возле рукомойника Полей. Гроб по
ассоциации со словом "ящик" он назвал Яшей.
     - Ты,  Яша,  не  обижайся,  -  сказал он, когда жена ушла. - Баба, она,
известно,  дура. У ней нет понимания, что ты, может, как Большой театр, один
на  весь Советский Союз. Ну ничего. Вот мы тебя еще лаком покроем, хоть ты и
сосновый. Будет на что поглядеть. Конечно, ежели кто понимает.
     Потом  он  взялся  за  крест,  но  делал  его без особой охоты. На глаз
отрезал  крестовники,  связал  их вполдерева и склеил полуостывшим мездровым
клеем.  Крест, на всякий случай, он назвал Костей, но разговаривать с ним не
стал.



     В  этот  же день утром фельдшерица Нонна звонила в город, чтобы узнать,
отчего  умер Очкин. То, что она узнала, Нонна рассказала Кате Очкиной, но та
никак  не могла запомнить название болезни. Тогда Нонна написала ей название
на   бумажке.   Болезнь  называлась  инфаркт  миокарда.  Многие  удивлялись,
Лаврусенкова, прочтя написанное на бумажке, прямо сказала:
     - Отродясь   такого  не  слыхивала.  Раньше,  старики  сказывали,  люди
помирали  от  холеры,  от  чумы.  Ваську-аккордеониста  прошлый  год  ангина
задушила.  А  такого...  - она посмотрела на бумажку, - у нас еще не бывало.
Видно, жил он не по-людски, потому и болезнь ему нелюдская вышла.
     После  обеда  снова  приехала  санитарная  машина.  Два  мужика  внесли
покойника  в  нетопленую  избу и положили на стол, покрытый старой клеенкой.
Девушка-врач  дала Кате подписать какую-то бумажку и нетерпеливо ждала, пока
Катя,  всхлипывая  и  утираясь,  дрожащими  пальцами  медленно выводила свою
корявую  подпись.  Потом  девушка  взяла бумажку и пошла к машине. Когда она
открыла  дверцу и встала на подножку, ее остановил Николай, принесший только
что новый, покрытый красным нитролаком гроб.
     - Девушка,  а  как  насчет  моего дела? - робко осведомился он. - Вы не
забыли?
     - Не  забыла.  - Девушка порылась в своем красивом саквояже и, вынув из
него измятую открытку, протянула ее Николаю: - Вот, нашла у себя в альбоме.
     Николай   не  успел  поблагодарить  ее,  потому  что,  пока  он  дважды
пересчитал  колонны,  шофер  включил  скорость  и  машина уехала, оставив за
собой шлейф пыли.
     Николай  был прав. Колонн оказалось восемь. Он шел, не разбирая дороги,
и  заранее  торжествовал,  представляя себе в лицах, как будет ошеломлен его
противник.  "Сейчас  приду, - думал Николай, - перво-наперво: "Беги, Тимоша,
за  пол-литром". А он мне: "С какой это радости мне за пол-литром бечь?" А я
ему:  "Сколько  колонн  у  Большого  театра?"  А  он  мне,  как обыкновенно:
"Шесть!"  А  я  ему:  "Плохо, видно, ты считал. Пальцев, мол, не хватило для
счету".  Тут  Тимофей  обидится,  полезет  в бутылку. "Ты, мол мои пальцы не
считай,  они,  мол,  на фронте потеряны. Мы, мол, не то что другие, мы кровь
свою проливали". А я ему: "И мы, мол, не Ташкент обороняли..."
     Размышляя  таким  образом, он неожиданно столкнулся с Марьей Ивановной,
учительницей  дочери.  Марья  Ивановна,  по обыкновению, стала говорить ему,
что  Верунька  и  этот  учебный год начала плохо. Не слушает, что говорят на
уроке, и не выполняет домашние задания.
     Николай  терпеливо  выслушал учительницу, а потом бухнул ни с того ни с
сего:
     - Слышь, Марь Иванна, а Тимофей-то мне проспорил пол-литру.
     - Какие пол-литра? - удивилась учительница.
     - Да какие ж? Обыкновенные...
     Николай   хотел  рассказать  ей  всю  эпопею  с  колоннами  и  показать
открытку,  неожиданно  разрешавшую  спор  в  его  пользу, но вдруг увидел на
ногах  учительницы красивые танкетки из белой простроченной кожи и вспомнил,
что подарок жене он так и не купил.
     Учительница,  заметив,  что  Николай  внимательно разглядывает ее ноги,
смутилась и отступила на полшага назад.
     - Где брала? - в упор спросил Николай.
     - Чего? - испугалась учительница.
     - Да танкетки ж, - нетерпеливо сказал Николай.
     - А,  танкетки,  -  учительница облегченно вздохнула, - Это мне брат из
Москвы прислал.
     - Тьфу  ты!  -  рассердился  Николай.  -  Сумки,  в  Москве, танкетки в
Москве, братья в Москве...
     - А в чем дело? - удивилась учительница.
     - Ни в чем.
     Николай  махнул  рукой  в пошел дальше. Но после встречи с учительницей
ход  его  мыслей  принял  совершенно  иное направление. Он подумал, что надо
будет  на  день рождения жены созвать всех соседей, свою бригаду и хорошо бы
кой-кого   из   начальства.  Директор  Андрноллв,  может,  и  откажется,  но
пригласить  надо.  Прораба  Позднякова  тоже.  А чтобы не скучно было, можно
пригласить  Тимофея,  будет хоть с кем поговорить и поспорить. И тут Николай
остановился.  О  чем  же  он  будет  спорить,  если  сегодня покажет Тимофею
открытку?   Он   растерянно  поглядел  на  открытку  и  еще  раз  машинально
пересчитал колонны.
     "Пол-литру  выпить,  конечно,  можно,  -  размышлял Николай, - особенно
если  под хорошую закусочку. Огурчики у Тимохи в погребе больно хороши. Ну и
сало,  конечно,  есть,  поросеночка  заколол  на прошлой неделе. Только ведь
пол-литру  я  и сам могу поставить. Не обедняю. А поговорить на дне рождения
не про что будет..."
     Он  и  сам  не  заметил,  как  оторвал  от  открытки  один  угол, потом
второй...  А  когда  заметил,  изорвал  ее всю, и вернувшись домой, выбросил
клочья в уборную.



     К  вечеру  небо заволокло тучами. Задул сырой ветер. Катя Очкина быстро
управилась  по  хозяйству и, как только стемнело, не зажигая огня, забралась
на  высокую  постель  под ватное одеяло. Она лежала и слушала, как дребезжат
от  ветра,  задувавшего  сбоку,  оконные  стекла,  как  разбиваются о стекло
первые капли дождя.
     "Надо  промазать  стекла,  - нехотя подумала Катя. - И подтесать дверь.
Разбухла, не закрывается".
     Вообще  это  была  мужская  работа,  но  к  мужской  работе  Катя давно
привыкла.  Этот  дом  построил ее отец в тридцать девятом году и оставил его
дочери,  когда  умирал.  Умер  он  в  районной больнице после того, как его,
сонного,  переехал  в  борозде  трактор. Катя одна осталась хозяйкой в новом
доме.  Перед  самой  войной  она привела в этот дом своего мужа Афанасия, Ей
тогда  было  восемнадцать лет, а ему девятнадцать. Они собирались жить долго
и  счастливо,  по  тут  началась  война,  и  Афанасию  через  несколько дней
принесли  повестку. Афанасий тогда работал на скотном дворе. Он дошел к себе
на  работу,  чтобы поднять колхозного бугая и нажить грыжу. Бугая он поднял,
да  грыжи  не  получилось.  Тогда Афанасий наточил топор, точно рассчитанным
ударом  отрубил себе указательный палец на правой руке и таким образом лишал
себя  возможности  нажимать  на  спусковой крючок. На суде прокурор требовал
расстрелять  дезертира,  но  судьи  были  помягче - они дали ему десять лет.
Десять  лет  Очкин  сидеть  не  ехал  -  его выпустили в сорок пятом году по
амнистии  в  честь  нашей победы. В тот день вечером, когда они легли на эту
самую  постель,  Очкин  долго расспрашивая жену о своих односельчанах, и она
долго  рассказывала  ему  о них. Рассказывала о том, как мыкались они все во
время  войны,  особенно  те, у которых были детишки. Рассказывала о том, как
наехали  сюда  эвакуированные с Украины и Белоруссии. Им не хватало жилья, и
их  расселяли  по избам. У Кати было две семьи, они вечно ссорились, но Катя
привыкла  к  ним  и  потом,  когда они уезжали домой, очень не хотела с ними
расставаться.   Из  мужиков  почти  всех  забрали  на  фронт,  и  многие  не
вернулись. Тимофею Конькову на войне оторвало три пальца.
     - Вроде  как  у меня, - усмехнулся Очкин и спросил у Кати насчет дружка
Федора Коркина.
     Им тогда вместе принесли повестки.
     - Небось вся грудь в орденах? - спросил Очкян.
     - Не вернулся он, - тихо пояснила Катя.
     - Убили на фронте?
     - Нет, не доехал до фронта. Поезд их разбомбило по дороге.
     Афанасий долго молчал, а потом вспомнил:
     - Когда  меня  забирали,  Федька говорил - дурак. А теперь он, умный, в
земле лежит, а я еще хожу по ней.
     После  лагеря  на работу он не спешил, все присматривался. И присмотрел
карточки  в  совхозной  кассе. Ночью его поймал с этими карточками сторож, я
Афанасий  уехал в тюремном вагоне восстанавливать Днепрогэс. Восстанавливать
Днепрогэс  он  не  стал. Вернувшись после амнистии 1953 года, он рассказывал
Кате,  что  умному  человеку  и  в лагере жить неплохо. Летом он спасался от
жары  в  холодке  под штабелем досок или под конторкой старшего оцепления, а
зимой  брал  железную  бочку,  пробивал в ней много-много дыр и, наполнив ее
дровами  и  кусками  толя  -  того  и  другого на стройках всегда хватает, -
устраивал  "маленький  Ташкент".  У этого "Ташкента" был тот недостаток, что
грел  он  неравномерно  и  к  нему  надо  было  поворачиваться то спиной, то
грудью,  но  это  было лучше, чем тюкать на ветру топором или возить тачку с
раствором, который тут же покрывался ледяной коркой.
     Кормили  их  в  лагере  не очень жирно, но зато бесплатно, а на воле за
такую  еду  надо еще поработать. Кроме того, у них была своя баня, клуб, где
три раза в неделю показывали кино и устраивали концерты.
     В   общем,   судя   по  рассказам  Афанасия,  такая  жизнь  его  вполне
устраивала.  Может,  потому,  что  такая  жизнь  его  устраивала,  он разбил
витрину  в сельмаге и опять поехал в тюремном вагоне, на этот раз на великие
сибирские  стройки.  Последний  раз  вернулся он этой весной и на зиму опять
собирался на великие стройки, да не успел, помер.
     Может  быть, все это вспоминала Катя Очкина, когда лежала одна в темной
нетопленой  комнате. А может быть, она ничего не вспоминала и просто лежала,
прислушиваясь к завыванию осеннего ветра.
     Ветер  переменился. Теперь он дул прямо в окна, и в комнате становилось
все  холоднее.  Тогда  Катя  встала,  сняла  с  гвоздя  свой  старый рабочий
тулупчик  и,  не  отдавая  себе отчета в том, что делает, накрыла тулупчиком
покойника.



     Дождь  принимался  идти несколько раз, но тут же переставал и разошелся
только   к  утру.  Директор  совхоза  Матвей  Матвеевич  Андриолли  сидел  в
брезентовом   плаще  за  своим  столом  и  занимался  делами,  какие  обычно
начинаются во время дождей.
     Первым  пришел  прораб  Поздняков.  Он принес на подпись наряды наемных
строителей,  которые  по  случаю  окончания сезона собрались домой. Директор
бегло  просмотрел  наряды,  заметил,  что  Поздняков слишком уж щедро платит
этим  шабашникам,  но подпись свою поставил, так как наряды были оформлены в
строгом соответствии с имеющимися расценками.
     Потом  пришла  Филипповна  и,  сообщив,  что  она  уезжает  на  родину,
спросила,  не  купит  ли совхоз ее хату. Директор посмотрел на Позднякова, и
тот  сказал,  что  он  эту хату знает, брать ее нет никакого смысла, так как
она уже разваливается.
     - Разве что на дрова, - сказал Поздняков.
     - На  дрова  мы брать не будем, - сказал Матвей Матвеевич, - потому что
дров  у  нас  своих достаточно. И дорого мы заплатить не можем, максимум сто
рублей.
     - Ну  як хочете, - сказала Филипповна. - Я тоди продам Миколе-плотнику,
вин мени даст сто пятьдесят.
     - А  где  плотник?  -  спросил  Андриолли  у  Позднякова.  - Он сегодня
собирался рамы вставлять.
     - Я ему отгул дал, - сказал Поздняков. - - Гроб он делает Очкину.
     О  смерти  Очкина  директор  как-то  забыл и теперь вспомнил, что хотел
сходить  к  вдове  и  хоть как-то утешить ее. Он знал Катю еще девочкой. Она
еще  в  детстве  работала  на  огороде, а потом дояркой на ферме. И работала
очень  хорошо,  пожалуй,  лучше  всех.  Ее  фотографию  вот уже много лет не
снимали  с  Доски  почета.  А  своих лучших работниц Андриолли умел ценить и
считал  своей  обязанностью  проявлять  к  ним  внимание. Тем более что, как
правило,  они  попусту не беспокоили его ненужными просьбами. И он, конечно,
сходил  бы  к  вдове  еще вчера, но, как ее утешить, не знал. Обычно в таких
случаях  о  покойнике  говорят,  что  он сделал то-то и то-то и память о нем
будет жить во веки веков.
     Андриолли  стал  вспоминать,  что  сделал  Очкин,  но  ничего  хорошего
вспомнить  не  мог.  Потом  все-таки  вспомнил. В этом году, когда проводили
праздник  доярок,  надо  было  написать  лозунг,  а  комсорг, который всегда
занимался  этими  делами,  как  на  грех  заболел. Тогда неожиданно для всех
вызвался  Очкин.  Он  расстелил  в конторе красное полотно и всю ночь ползал
перед  ним  на  коленях.  К утру он написал лозунг, да, пожалуй, почище, чем
это  делал  комсорг.  Может,  у  него и талант к этому делу был. Но потом он
снова  ничего  не  делал, хотя ему и предлагали разные работы. Пока директор
вспоминал,  что  еще  делал  Очкин,  в  дверь просунулась голова шофера Лехи
Прохорова.  Увидев,  что  Андриолли  на  месте,  он медленно стащил с головы
измятую кепку-восьмиклинку и, оставив на полу мокрые следы, прошел к столу.
     - Вот  заявление вам принес, - сказал он, доставая из кармана сложенный
вчетверо листок бумаги. - Насчет отпуска без содержания.
     - Зачем тебе отпуск? - спросил Андриолли.
     - К  матери  надо  съездить,  крышу  покрыть. Пишет: текет крыша-то. На
недельку,  Матвей  Матвеич.  В  тот  понедельник  как штык на работе буду, -
заверил он в слабой надежде.
     Но директор неожиданно легко согласился.
     - Ну  что  ж,  валяй,  -  сказал  он.  -  Только  сначала съезди к Кате
Очкиной, покойника на кладбище отвези.
     - Мы его мигом! С ветерком! - обрадовался Леха и побежал к дверям.
     - Погоди,  -  остановил  его  Андриолли.  -  Ты,  Прохоров,  не дури. С
ветерком  будешь пшено возить, да и то не очень. А это покойник, - сказал он
значительно.
     - Покойник покойнику рознь, - возразил Леха.
     - Покойники  все одинаковы, - настоял на своем Андриолли, хотя и не был
уверен в своей правоте.



     Дождь  не  усиливался,  не  слабел,  все  так  же монотонно шелестел по
стеклам,   по  соломенным  крышам,  по  облысевшим  кронам  деревьев.  Бабы,
накрывшись  кто  чем, толпились с кошелками возле сельмага: сегодня был день
приема посуды.
     Леха  Прохоров  забрался  в  кабину  своего  ГАЗ-63 и включил скорость.
Машина забуксовала. Пришлось включить передний мост.
     Кое-как  машина  дотащилась до очкинского дома. Леха остановил ее возле
самого  крыльца  и  прошел  в  хату,  в  которой собралось уже много народу.
Вдова,  прикладывая  к сухим глазам чистый платок, стояла у изголовья гроба.
Леха отозвал ее в сторону.
     - Тетя  Катя,  -  сказал он почтительным шепотом, - давай закругляться.
Везть уж пора, а то дорога такая, того и гляди на оба мосте сядешь.
     - Успеешь, - хмуро ответила вдова и вернулась на свое место.
     Леха,  расстроенный  этой  волынкой,  вышел  на  улицу и стал под навес
возле  крыльца.  Дело  было,  конечно, не в дороге. Его ГАЗ-63 и не по таким
дорогам  ходил. Просто Лехе надо было поспеть за три километра на станцию на
пятичасовой  поезд, а времени было уже около четырех. Нетерпеливо поглядывая
на  часы,  он стоял под навесом, курил и злился, глядя на людей, которые все
шли  и  шли  к  дому  покойника. "В такой чепуховой деревне столько народу -
конца  не  видать,  - думал он, раздражаясь все больше и больше. - И куда их
несет? Будто тот покойник медом намазанный".
     - Куда  прешь? - сказал он толстой старухе, поднимавшейся на крыльцо. -
Покойников, что ль, не видала? Вот погоди, скоро на тебя придем поглядеть.
     Старуха  ничего не ответила и, обиженно поджав губы, пошла внутрь. Леха
пошел за ней.
     В  горнице  шли  разговоры о том, что покойник никому ничего плохого не
сделал.  А  если  сделал,  то не так уж много. Правда, хорошего от него было
еще меньше. А потом вполголоса стали разговаривать о своих делах.
     Филипповна  рассказывала  Лаврусенковой, что у ее дочери, которая живет
на  Украине,  родился  ребенок,  и  теперь ей надо ехать нянчить внука. Леха
извинялся  перед  толстой старухой, объясняя ей, что обидеть он ее не хотел,
а  сказал  так,  потому  что  торопился.  Тимофей,  который  слыл  в деревне
книгочеем,  пересказывал  Николаю  содержание  рассказа  Чехова  "Каштанка".
Рассказ Николаю понравился, и он сказал:
     - Значит, Чехов правда хороший писатель?
     - Это  на  чей вкус, - сказал Тимофей. - Вот Толстой Лев Николаевич его
не любил.
     - А чего это он о нем такое мнение имел?
     - Да  кто его знает. "Плохо, - говорит, - пишешь. Шекспир, - говорит, -
плохо писал, а ты того хуже". Шекспир - это английский писатель был.
     - А чего, он плохо писал?
     - Да  не то чтобы плохо - неграмотно. На нашем языке его поправили, а в
своем он слабоват был...
     Все поднялись и пошли выносить гроб.
     Дождь  перестал. Тучи уже не сплошь закрывали небо: среди них намечался
какой-то просвет.
     Леха  откинул  борта,  и  мужики  втолкнули  в  кузов  открытый гроб. У
изголовья  кто-то  поставил крашеную табуретку. Катя устроилась на табуретке
поудобней и снова завыла, но уже без тоски, без горя, а так - для приличия.
     Леха  сел  в  кабину  и посмотрел на часы. Пять часов. Сейчас бы он уже
сидел  в  вагоне. А через три часа сидел бы дома за столом, и мать суетилась
бы,  подавая  ему закуску. Теперь придется ждать целые сутки, а отпуск идет.
Надо  будет  сходить  к директору, чтоб он этот день не считал. Лаврусенкова
стукнула ему в кабину. Леха понял знак и медленно тронул машину.
     Перед  машиной  шли Николай с Тимофеем. Они несли крышку гроба. Николай
шел  сзади  и  старался развернуть крышку то влево, то вправо, в зависимости
от  того,  откуда  подходил  народ.  Делал  он это для того, чтоб люди могли
посмотреть  настоящую  работу,  а если надо, то и поучиться. Единственное, о
чем  сейчас  жалел Николай, это о том, что работу его, которую по-настоящему
надо  бы  поставить в музее на всеобщее обозрение, сейчас зароют в землю и в
скором  времени ее источат черви и съедят грибки и, может быть, через год от
этой  его  работы  останутся только трухлявые доски, а через несколько лет и
этого не останется.
     Когда  подъехали  к  кладбищу  и  сняли  гроб с машины, снова заморосил
мелкий  дождик.  Поэтому  Николай поспешно надел на гроб крышку и приколотил
ее  гвоздями.  Гроб на двух веревках опустили в могилу и засыпали размокшей,
налипающей на лопаты глиной. Сверху Николай воткнул крест.
     Андриолли,  который  подошел  в  это  время к месту похорон, заметил на
кресте  потеки  мездрового  клея  и подумал, что надо будет сказать Николаю,
чтобы  наружные  рамы  для  конторы  он ставил на казеиновом клею, он меньше
боится сырости.
     И  еще  подумал  Андриолли,  что  этот  крест  теперь сравнял Очкина со
всеми,  кто  лежит  здесь с ним рядом. Потом он понял, что был не прав. Ведь
память  о  человеке  определяется  не  местом,  где  он лежит, а тем, что он
сделал  при жизни. Те, с кем лежал теперь Очкин, по-разному жили, по-разному
работали,  и разные расстояния лежали между днями их рождения и днями, когда
их  положили сюда. А Очкин, родившись в полукилометре от своей могилы, много
поездил  и  много  повидал и все-таки прошел только эти полкилометра, прошел
за  сорок  лет  расстояние,  на которое нормальному пешеходу достаточно семи
минут.



Last-modified: Mon, 12 Sep 2005 04:38:59 GmT