---------------------------------------------------------------
© Алексей Павлов, автор, 2004
© HELDENBURG s.r.o., издатель, 2004
Полное или частичное копирование текста без письменного согласия издателя
HELDENBURG s.r.o. запрещается, нарушения авторского права влекут за собой
преследование по закону.
Автор будет рад получить отзывы на свой Email: mheldenburg(a)hotmail.com
---------------------------------------------------------------
ДОЛЖНО БЫЛО БЫТЬ НЕ ТАК
ПОВЕСТЬ
Часть вторая
ОТРИЦАЮ ТЕБЯ, ЙОТЕНГЕЙМ!
(продолжение)
ПРЕДИСЛОВИЕ
Продолжение этой повести, Уважаемый Читатель, получилось гораздо короче
задуманного, и вряд ли в полной мере удовлетворит читательское любопытство,
но автор в свое оправдание может сказать, что, описывая тюрьму, слишком он
сжился с ней, и пора, пора уже ему на волю: есть вещи более достойные, чем
тюрьма!
Глава 26
Сдержанное нетерпение, готовое перейти в безудержную радость -- вот что
чувствует арестант, которого заказали с вещами, если существует хотя бы
теоретическая возможность освобождения. Своеобразие состояния заключается и
в том, что твое положение на тюрьме может, наоборот, ухудшиться, и опасение
съехать на общак так же сильно, как надежда на лучшее. Стараешься угадать,
что тебя ждет, отслеживаешь каждое движение. Арестанту важно знать, что его
ждет, чтобы заблаговременно запастись терпением и не гореть слишком ярко. От
команды за тормозами до выхода из хаты промежуток небольшой, едва успеть
собрать вещи, но их не много, и вот ты выходишь с грязным баулом в руках на
продол.
На этот раз вертухай изъял предметы, принадлежащие тюрьме. Из таковых
оказались только шлемка и весло. Действие означало, что я покидаю Бутырку.
Общество, собравшееся на сборке, человек пятнадцать, однозначно подтвердило,
что едем на больницу. За исключением нескольких совершенно изможденных
арестантов и одного на костылях с простреленной ногой, остальные не сильно
отличались от общей арестантской массы, а несколько человек вовсе на больных
похожи не были. Радость сменилась тревогой, когда выяснилось, что выехать на
Матросску -- еще не значит на нее попасть: могут вернуть назад, и, говорят,
кого-то неминуемо это ждет. Под знаком этой новости прошло ожидание на
сборке, погрузка в автозэк и дорога от Новослободской до Яузы. У
простреленного парня отобрали костыли (потому что находятся на балансе
Бутырки), и на тюремном дворе Матросской Тишины его уже вели под руки
арестанты. Знакомые места. Вход со двора, за стойкой дежурный принимает
документы на поступивших -- т.е. та инстанция, которую миновал я полгода
назад, когда меня привели на тюрьму с черного хода. Потом маленькая
грязнющая сборка с деревянной дверью, через которую по одному вызывают к
врачу. В двери замочная скважина, через которую желающие по очереди изучают
врачебный кабинет, где два голоса, мужской и женский, минут сорок
обмениваются комплиментами, излучая жизнерадостность, резко контрастирующую
с состоянием нашим. В ярком электрическом свете я разглядел молодого
человека в военной форме и наброшенном на плечи белом халате и молодую ярко
накрашенную женщину, тоже в белом, в которой признал ту, которая принимала
меня в сие заведение.
Ладно, Сережа, потом поговорим, мне надо работать, -- обаятельно
сказала дама и, обращаясь то ли к Сереже, то ли к себе, с симпатией
добавила: "Знает! Ведь знает, насколько он мужественный, симпатичный.
Настоящий мужчина. И так элегантно делает вид, что сам этого не замечает!"
Сережа расцвел, как с тринадцатой зарплаты, и влюбленно покинул
кабинет. Настала наша очередь. Парнишка с землистым лицом первым вернулся из
яркого кабинета в тусклую сборку и растерянно пробормотал: "Не верит.
Говорит, если бы болел, то ходить бы не смог. Говорит, врачи могли ошибиться
-- может, это и не аппендицит..."
Парня с простреленной ногой привели почти в шоке. -- "Что, как?" --
подступились мы. -- "Вернули. Поеду на Бутырку. В медкарточке написано "язва
желудка", а это не болезнь. Я говорю, у меня нога прострелена, -- сквозь
бинты, в самом деле, проступало большое кровяное пятно, -- а она мне:
"Ничего не знаю, написано "язва", езжай назад, продолжай лечиться
голоданием". Я из голодовочной хаты".
Вызвали меня. Полистав карточку, модная женщина с сомнением
поинтересовалась:
Ну, а Вам, Павлов, что нужно?
Медпомощь.
Вы что -- больны? Что у Вас? Грыжа? Какая грыжа? Паховая? Ах,
позвонковая! Это ерунда. Спина болит? У меня тоже болит. Голова? Рука? Нога?
У меня тоже нога. А чего скособочился. Ну-ка выпрямись.
Не могу.
Все вы тут не можете, а там все можете. Ну-ка, проверим рефлексы.
Для проверки рефлексов врач взяла в руки с длинными кровавого цвета
ногтями огромную киянку, каковой на проверке со звоном простукивают стены,
тормоза, решку и шконки. Пару раз ударив по рукам, врач примостилась ударить
по спине.
По спине не надо.
Хорошо, не буду. Рефлексы в норме. На Бутырку.
Так мы, почти все, оказались опять в автозэке. Простреленному снова
выдали костыли. Перед выходом на улицу по коридору прошел Руль.
Павлов, я тебя помню! Как дела? Чего такой смурной? На тюрьму пришел --
веселый был, а сейчас что случилось? -- Руля мой вид явно огорчил. -- Куда
едешь? На Бутырку? Ну, давай, теперь уже не увидимся.
У мусорской стойки проверили личные данные, как всегда присвистнув при
прочтении обвинения ("не х.. себе!"). Рядом мусор с расстановкой бил кулаком
в живот какого-то арестанта, который только хрипел и сипел при этом. Такая
картина в моем присутствии вызвала легкое смущение на лице Руля. Часть
мусоров была явно навеселе. Матросская Тишина жила обычной своей
незатейливой жизнью, а многоэтажный корпус больницы из светлого кирпича,
уходящий в небо, оказался недосягаем. Снова сознание заполнила мысль: что
будет на Бутырке. Сейчас можно с легкостью провалиться в яму общака, где
тебя позабудут на долгие годы. Возможно такое? К сожалению, да. Ах, господа,
какая безнадега!
В знакомой бутырской сборке уже не пугало ничто, ни средневековый
вонючий полумрак, ни грязь, ни крысы, ни ошеломленные новобранцы. Но страшно
не хотелось на общак. Прошли по одному через каморку врача, примыкающую к
сборке. Отношение как к вновь прибывшему, а значит, видимо, будет общак. В
этом неприятном предположении прошла ночь, после чего сомнений не осталось,
тем более что явно больных увели еще вчера, а потому путешествие с вертухаем
по этажам и переходам было ознаменовано одним из самых неприятных чувств --
ожиданием худшего. Группа арестантов молча идет за провожатым, выстраивается
в начале коридора на общаке, и каждый с невесомым сердцем ожидает, что
назовут его фамилию, ловя первые звуки очередного слова, чтобы успеть
насладиться пониманием, что произносимая фамилия -- не твоя. Наверно, так
себя чувствуют в шеренге те, часть которых будет немедленно расстреляна.
Путешествие кажется долгим, от каждой двери общака веет адом, и когда вдруг
видишь на очередном корпусе рельефные, когда-то вызывавшие ужас, двери, --
камень падает с души, становится легко и радостно. До больничного коридора
доходят только двое, и в их числе я. На сей раз моя хата оказалась рядом с
предыдущей. Внутри было семь шконок и семь человек. При этом не холодно,
есть лишний матрас. Желать лучшего (кроме свободы) на Бутырке грешно и
непростительно. Как само собой разумеется, я занял место сбоку у решки,
потеснив молодежь, и стал обдумывать положение. Если с утра не отправят на
общий, значит, все нормально. Косуле надо сделать козью морду, но не
зарываться. А пока покурить и спать.
Бутырский проверяющий отличается особой гордостью. Эта сволочь считает
себя представителем законности, и не исключено, что делает это искренно. А
значит, встречать его нужно стоя с руками за спину. Что и произошло на
следующее утро. С вещами не заказали. Напротив, перед прогулкой на продоле
какая-то женщина спросила: "Что, Павлов, вернули с Матросски? Ладно, мы еще
посмотрим, кто кого..." Из чего следовало, что Бутырская медсанчасть меня не
оставит в беде, и победа будет за нами.
Несколько дней прошли в ожидании дальнейших движений. План поведения
был, ключевые моменты определены, поэтому в промежутках между появлениями
Косули можно было не напрягаться; следак же не появлялся. В хате на
следственные действия явно никто не напирал, и можно было отдохнуть (хотя,
конечно, где ж так отдыхали). Никакого лечения не проводилось; основной
массе по-прежнему кололи пенициллин и, нагоняя статистику выздоровевших (а у
всех один и тот же диагноз -- пневмония), отправляли по хатам. Время
побежало быстро, и не успел я как следует освоиться в хате, как оказался на
сборке среди судовых, чему предшествовала пьеса в театре одного актера, где
Косуля был небезучастным зрителем. Результатом моей игры оказалось
торжественное ("блядью буду") обещание Косули отправить повторно на
Матросску и привести второго адвоката.
На судовой сборке все по-прежнему, только теперь я знаю, что и судовой
может не гнать. Еще не уехали с Бутырки, а хочется скорее в камеру, чтобы
закончился этот неуютный день. Постречал Зазу, смотрящего хаты 94. Тот не
замечал меня в упор, а когда я обратился к нему, спокойно заговорил со мной,
будто расстались вчера. За то, за се, как дела, кто сейчас в какой хате.
Заза на спецу (ясное дело, после кипежа хату раскидали). На суды ездит
второй год, и конца не видно. Давно настроился сидеть, сколько статья
позволяет, т.е. шесть лет. За спиной уже два. Заза спокоен, сдержан и
доброжелателен: "Как ты сейчас? На больнице?" -- "Да, все в порядке" --
отвечаю. -- "Ну и хорошо. А то тогда ты был... -- Заза дипломатично
замолкает.-- С суда приедешь, отпиши, рад буду ответить -- хата три семь
шесть". То есть, Заза и не допускает, что меня освободят.
Автозэк, ранее вызывавший отвращение, теперь как родной, но перчатки
стараюсь снимать только чтобы закурить, с тем чтобы по приезде их постирать.
В Тверском суде сталкиваюсь с необычно вежливым отношением. Мусора
значительно поглядывают на меня, будто оповещены отдельно. Опять окна в
московский двор и здесь же -- в боксик, в котором оказываюсь вдвоем с
общительным и уважительным армянином. Вскоре с удивлением обнаруживаю, что
разговор естественным образом подкатился к вопросу о том, что есть кто-то,
кому выгодно, чтобы я сидел в тюрьме, и как будто я знаю, кому. -- "Кому это
выгодно?!" -- звучит вопрос, и я как просыпаюсь:
Следователю.
Армянин усмехается и замолкает, после чего его переводят в соседний
боксик, и слышно, как он успешно договаривается с мусорами, что они ему
принесут свежих беляшей; потом к нему приходит женщина-адвокат, приносит
что-то явно запрещенное, но мусора ходят по струнке, угодливо спрашивая, не
захочет ли клиент чего-нибудь еще, а тетя-адвокат журит армянина, что тот не
хочет заплатить еще четыре тысячи баксов, и укоризненно восклицает: "У Вас
четыре трупа, а Вы жметесь!" Приходит и Косуля. Рожу переделал из Бабы Яги в
Колобка, руки трясутся, спрашивает, все ли будет, как договорились, а то сам
Хметь, т.е. зам Генерального по надзору приехал. Сегодня, по сценарию, надо
отказаться от суда, в связи с тем, что собраны не все надлежащие справки. --
"Держись" -- говорит Косуля. -- "Уж и не знаю" -- отвечаю я, повергая
адвоката в шок.
"Идти не останавливаясь, голову не поднимать, руки за спину, по
сторонам не смотреть, ни с кем не разговаривать, шаг в сторону расценивается
как попытка к бегству, стреляем без предупреждения" -- с таким напутствием
повели меня мусора без наручников в зал суда, в котором указали на лавочку и
разрешили сидеть свободно. Зал большой, светлый и чистый; вид и запах моей
одежды здесь явно не гармонировал с большим российским флагом. Белокурая
женщина-судья почему-то не в мантии. За отдельным столиком сидит Хметь, с
интересом уставившийся на меня. У наших генпрокуроров и их замов, по
традиции, рожи как жопы, а этот ничего, даже на человека немного похож. А
может, сделать подарок Косуле? -- заявить, что хочу, чтобы рассмотрение
состоялось. Тогда не видать больницы как своих ушей. И кому получится
подарок?
Происшедшее в дальнейшем могло вызвать слезы умиления. Мягко и
человечно судья открыла заседание, сочувственно сообщила, что поступила
просьба адвоката заседание отменить и, ни много ни мало, поинтересовались,
не против ли я присутствия заместителя Генерального прокурора по надзору.
Потом выступил правозащитник и чуть из кожи не вылез, доказывая
нецелесообразность и несвоевременность заседания. Как протрезвевший муж
после пьянки просит прощения у жены, Косуля восклицал белокурой даме: "Ваша
честь! Я Вас очень прошу удовлетворить мою просьбу!" Ее честь просьбу
удовлетворила, и меня отвели в боксик. Явно никому, кроме меня, это
заседание не было нужно. В боксике тоже все было по-прежнему. То есть,
прежде чем приехал автозэк, я наслушался речей осатаневших от надежды
арестантов, насмотрелся в тусклом свете на надписи на стенах, замерз и
затосковал по хате. В углу сидел парень и глупо улыбался. -- "Как успехи?"
-- поинтересовался я. -- "Какие успехи! Восемнадцать впиздячили". -- "За
что?" -- "Полкило героина".
Автозэк приехал поздно, когда все затихло, а мусора приняли на грудь и
с аппетитом закусывали на ходу колбаской.
И в автозэке все было по-прежнему, т.е. совершенно знакомо, как будто я
тысячу лет арестант и езжу по судам со времен неизвестных. Как будто все это
было, и можно даже понять, что будет дальше. Многим известно странное
чувство, что происходящее в какой-то момент уже было. Бывает редко и длится
недолго. Однажды, когда я первый раз был в Германии и ехал на машине, меня
посетило такое чувство, но не исчезло, а стало медленно нарастать, и вдруг я
понял, что знаю, помню, что увижу за поворотом, за которым пришлось
остановиться, чтобы избавиться от страха: все оказалось именно так. На этот
раз я постарался избавиться от наваждения сразу: надеяться лучше, чем знать
худшее. А что-то все же подсказывало, что надеяться стоит, только не на
чудо, а на время, не на закон, а на себя. Ну, и, конечно, немного бы
удачи...
На Бутырке всех запустили в малюсенькую сборку, стоять пришлось
вплотную, но, странное дело, всем было классно. Все задымили, заговорили и
ощутили вполне конкретное арестантское братство, в котором меж зеленых стен
без окон слились беды, надежды и радости каторжан. Армянин, что был в суде
со мной в боксике, густо источал запах коньяка и раздавал направо и налево
через головы пачки сигарет "Данхил", а мне, протягивая пачку, сказал: "Ты
извини, я хотел с тобой выпить, а мент побоялся, сказал: пей с другими, с
кем хочешь, а с этим нельзя. Извини! Пиши мне! Я в хате три семь пять на
спецу. А то скучно!" Надо видеть лица судовых на этой сборке. Утром они были
одинаковые, а сейчас принадлежали разным людям, и разговоры гудят в апогее,
опять в вагоне поезда собрались друзья. Через несколько часов начали
поднимать в хаты. Сознание того, что тебя вернут на больничку, так
успокаивает, что испытываешь тихое тюремное счастье. В камере про меня
забыли, место заняли. -- "Что-то вы, господа, попутали" -- добродушно
посетовал я, водворяясь на своей шконке. -- "А мы думали, ты не вернешься".
-- "Расчувствовались" -- объяснил я и положил на дубок пачку "Данхила", от
вида которой у всех захватило дух.
Наутро хату разгрузили, так, что две шконки остались не заняты.
Началась лафа. В соседних хатах по два человека на шконку, а то и больше.
Пришел Косуля, поинтересовался, не тесно ли в камере, намекая на свою
причастность к вопросу, на что получил ответ: нет, в камере не тесно, на
тюрьме -- тесно. -- "Ну, знаешь, я стараюсь..." -- "Это заметно" --
двусмысленно ответил я и погрузился в нервное размышление, не отвечая на
вопросы. Косуля тоже занервничал и ушел.
Через пару дней вызвали на продол. Женщина, что говорила "еще
посмотрим", спешно распоряжалась, торопя вертухаев; прозвучало слово
"спецэтап", и не успел я глазом моргнуть, как завели на сборку, тут же
вывели и, минуя процедуру идентификации личности на выходе, спешно усадили
без всяких наручников в обыкновенный УАЗ без решеток и поехали. Без оружия,
без дубинки к нам подсел огромный мент с ручищами как гири и предупредил:
"Только без шуток, господа!" Но господа шутить настроены не были, и было их
всего трое: я и двое немощных, совершенно желтых от гепатита арестантов,
которые как дистрофики медленно и радостно переговаривались друг с другом.
УАЗ выехал через какой-то задний двор, а вовсе не там, куда вползает в
подворотню автозэк, и двинулся сквозь хмурое московское утро. Тут я увидел
жизнь, обычную и недоступную. Стоим на светофоре, мимо идут люди, они не
обращают на нас внимания; наверно, они удивились бы, если узнали, кого и
куда везут в этой машине, на их лицах заботы, и я готов утверждать, что
знаю, о чем думает каждый из них. Жадно вглядываюсь в лица, в облик города;
нет, это уже не мой город, не тот, что был раньше. Это -- щемящее воплощение
прошлого, в которое не вернуться. Я знаю здесь каждую улицу, здесь живут или
работают знакомые, Москва проплывает мимо глаз серой лентой, и я знаю, что
безумно хочу ступить на ее тротуары, чтобы немедленно расстаться с ней
навсегда, нам тесно вдвоем на земле.
Однажды, когда мои самые близкие люди были уже за границей, а я еще
нет, я прощался с Москвой, не зная о разлуке, но предчувствуя ее. Тот день
был описан в письме, которое вспомнилось вдруг до последнего слова. Из
урчащего нутра ментовского уазика письмо казалось наивным, возвышенным и
притягательным как свобода. А с письмом припомнился и весь день, описанный в
нем.
ПИСЬМО
Гимнастика начинается с исходного положения. Есть таковое и в
самочувствии. Только я забыл -- какое оно. Я забыл ощущение себя, не
чувствую своего лица, в прямом смысле. Но помню, что владеть мимикой --
значит владеть собой. Уметь расслабить лицо и насладиться этим состоянием --
значит прийти в исходное положение. С ясными мыслями, ясным взглядом и
покоем в душе.
Но сейчас самочувствие оставляет желать лучшего; после напряженной
недели во всем разлад и размытость. Поэтому открываю шторы, чтобы увидеть
погоду.
За окном солнце! Еще неясно понимая даже это, часа два брожу по
комнатам, мимоходом приводя их в порядок, одновременно пытаясь привести в
порядок внутренний мир. Если с комнатами все удается, то со вторым гораздо
хуже и, как бы припоминая, что это необходимо, -- одеваюсь и выхожу на
улицу. Так выходят из больницы после тяжелой болезни. Первые шаги делаются с
опаской: а вдруг что-нибудь заболит.
Однако, это золотая осень. Чистое высокое голубое небо, листва цвета
лимона и меди. На ногах удобные кроссовки. Первые шаги доставляют
удовольствие. Это уже что-то. Значит, надо идти. Идти под солнцем по земле.
Вижу себя со стороны и сверху. Не раздвоение ли это...
День сегодня чем-то необычен. Наверно, много солнечного света.
Душа, определенно, не на месте. Одолевает чувство ответственности,
мысли тяготеют к работе. Отодвигаю все это, как штору, в сторону и пытаюсь
освободиться от груза размышлений. Свободная мысль достигает высшего
результата, но об этом забываешь и думаешь, в повседневности, что
называется, на заданную тему...
Куда идти? Ноги сами ведут. Уже понятно, что пойду по местам моего
детства. Они не далеко. Медленно проплывает мимо монументальное, залитое
светом здание МГУ. А я смотрю, через собственные глаза, как через окна, и
хочу чтобы не было стекла. Я не ощущаю мир. Но знаю, что с этим можно
бороться. Вечное как мир лекарство -- ходьба. Маятник. Циклический принцип
движения во всем живом. Если маятник замедляется, надо его раскачивать. Вот
спортплощадка, где в юности я играл, и, помнится, неплохо, с приятелями в
футбол. По-разному сложилась их судьба. Наверно, я больше не хотел бы их
увидеть. Потому что футбол -- это лучшее, что у нас было. Пусть знакомые
места напоминают лишь о хорошем, потому что есть и не лучшие воспоминания.
Отодвигаю их, как вторую штору, и иду под солнцем по земле.
Первый привал делаю через пять километров (а врачи утверждали, что я
теперь не пройду и трети того!). Старое шоссе, оставшееся только на старых
картах, ведет через мост куда-то в бурьян к Поклонной горе. Когда мне было
пять лет, мы приезжали сюда с отцом на грузовике ставить машину в гараж.
Где-то здесь была автобаза. От неожиданного воспоминания захватывает дух --
вспомнил! Это было здесь, больше чем тридцать лет назад: вечереет, в кабине
грузовика рядом с отцом я зачарованно и бессознательно гляжу на сумерки и не
верю сам себе, я ли это...
Может, здесь и закончить путешествие, съездить в гости. Но к кому. Нет,
сегодня я буду лечиться одиночеством. Что за странная дорога... Какой-то
заброшенный край. Всю жизнь я не соизмерял масштаба и думал, что здесь
ничего нет. Слева тысячи раз проезжал на троллейбусе, прямо и поперек -- на
электричках и поездах, сзади -- улица, где жил несколько десятилетий; все,
казалось, совершенно знакомо, но здесь какие-то склады, заброшенные и
заросшие строительные объекты, между ними петляет грунтовая дорога, которая,
кажется, ведет в никуда. На ржавых воротах краской от руки написано: улица
Братьев Фонченко. Охватывает ощущение нереальности, будто шагнул в другое
измерение и сразу заблудился. Но слева возносится в небо стела с
беснующимися чертями на Поклонной горе, и я иду в сторону Потылихи. На
Поклонной горе мы играли в детстве, когда та еще не была срыта бульдозерами
и оставалась, видимо, такой, какой ее видел Наполеон. На горе росли дикие
травы, и игры на ней были отмечены ощущением бесконечности пространства,
времени и жизни. Когда это было... Пронзительно светит солнце. Прохладно.
Стою на высоком берегу реки Сетунь. Осенняя листва... Хорошо, что кругом
никого. На ветру слезы кажутся холодными и чужими. Но все-таки сегодня много
солнца.
Еще полчаса пути по очень знакомым местам. Вот заросшее деревьями (как
быстро они растут!) пространство, где стоял дом, в котором я рос. Стою,
прислонившись к дереву, бывшему когда-то в нашем палисаднике, и вспоминаю
все лучшее, что было в детстве.
Выхожу из родного района, выхожу из прошлого, и его уже нет, но
настоящее еще не настало. Приходит и настоящее. Теперь я вижу людей. Иду к
Окружному мосту и по нему к Новодевичьему монастырю. Навстречу идут два
подростка, по лицам понятно, что говорят о чем-то грязном. Жаль. Днем раньше
ехал на машине за автобусом, в котором у заднего стекла разговаривали двое
мальчишек, и не хотелось обгонять автобус -- столько жизнелюбия и увлеченной
мечты было на их лицах, они оживленно обсуждали что-то, не замечая, что я на
них смотрю.
Солнце делает людей лучше. Вглядываюсь в лица пассажиров
остановившегося троллейбуса. Они разные, но как бы осененные светом.
Девушка-водитель смотрит то ли в зеркало, то ли на дорогу и улыбается.
А я прошел уже десять километров. На мосту стоять страшно. В детстве
было еще страшнее. Однажды я прошел по дугам моста, на что решались
немногие. А не пройти ли сейчас, -- мелькнула озорная мысль. Но, поскольку
ты незримо рядом, доставить тебе беспокойство не решаюсь.
Все время солнце. Уже нет стекла. Я чувствую мир. Стены Новодевичьего
монастыря дышат временем, историей. Я радуюсь, что чувствую, что иду.
Обгоняю человека с тростью. У него неровный тяжелый шаг инвалида. Пусть
большая часть моей жизни и была напрасна, но я иду! Я еще поборюсь и поживу.
Может быть, вторая часть жизни станет большей.
Меня не покидает чувство любви. Становится ясно, что истина в ней, и
все зависит от нас. Жизнь определяется необратимыми поступками, и за нами
право выбора. Нелегко, страшно и прекрасно это право. На улицах так мало
людей, что опять появляется чувство нереальности. В пустом городе живут мои
шаги и мои мысли. Нет, не пустой город. Он замечателен. На Остоженке
останавливаюсь перед большой стройкой. На щите написано: "Строительство дома
оперного искусства". Неужели действительно страна проснулась?.. Обдумав этот
факт, с удовольствием заглядываю в маленький магазинчик. Да, это не совдеп.
Кропоткинский бульвар. Пройдено 17 километров. Сажусь на лавочку
отдыхать (хотя и не устал!), смотрю на прохожих. Всего несколько лет назад
на Тверской жгли костры, и звериные лица в отсветах пламени виделись
предвестьем погромов и гражданской войны, но чума прошла стороной. Мимо идут
люди и людишки. Богатые, состоятельные, победнее. Нищих не видно. (Правда, в
переходе под Садовым кольцом я дал просящей бабушке денежку). Интересно
смотреть на лица, это увлекает, тем более что я по ним без труда читаю даже
то, что они хотели бы скрыть. Наверно, я выздоравливаю. Неизвестно, как
долго может длиться удовольствие, но место для меня невезучее. Еще
семнадцать лет назад на этом бульваре молодого экзальтированного, насквозь
противоречивого молодого человека в моем лице шокировала экзотическая
девушка в высоком цилиндре вопросом: "Молодой человек, не могли бы Вы меня
накормить?" Теперь же, сделав выбор из всех сидящих на лавочках, твердой
походкой ко мне направляются две комичные девицы панковатого вида и задают
мне, приблизившись неприлично близко, вопрос: "Молодой человек, не могли бы
Вы нас выручить на две тысячи рублей?" При этом они вихляются на манер
известного булгаковского персонажа.
Итак, я снова на грешной земле. Привал мой окончен, иду по бульвару к
Арбату, а вослед мне летят изысканные оскорбления и ругательства. Но они
меня не касаются: я сегодня возвысился до исходного положения (в связи с чем
сказанное девицам звучало кратко, емко и выразительно).
На Арбате масса народу, фотографы с одетыми в теплое обезьянками. Перед
художником-портретистом сидит женщина и спрашивает подвыпившего мужа: мол,
как она там, на портрете? Тот заглядывает за мольберт и экспрессивно
отвечает: "Да ты там гораздо лучше, чем есть!" И размахивает руками: "Да!
Точно, лучше!" -- после чего смачно плюет, поворотив рыло, в мою сторону.
Виртуозно уворачиваюсь и делаю вывод, что хождение в народ пора прекратить.
Надо свернуть в переулки.
По Плющихе и далее к метро "Спортивная" иду быстро, получая ровное
удовольствие от нагрузки, прямо как в юности! В сумерках иду мимо низких
окон, и в них мелькают цветные картинки чужой жизни.
Вот я и дома. На автоответчике твой грустный голос сообщает, что ты
хочешь говорить со мной. Сегодня мы обязательно созвонимся. И скоро
обязательно увидимся. Собственно, мы не расставались.
Меня манят чистые листы бумаги. С удовольствием пишу письмо. Все будет
хорошо. Я тебя люблю. Сейчас буду звонить.
(P.S. Я чувствую свое лицо!)
Алексей.
Москва, 13 октября 1996 года.
Трудно сказать, где была реальность, здесь, где я прятал нос от
кашляющих гепатитчиков; за окном ли, где на лицах прохожих были ознаменованы
заботы; в письме; или там, на дорогах Европы. Возможно, реальность там, где
я. Но где я?
Зря философствуешь, ты на Матросской Тишине, на той же сборке, где
через дверь сидит в кабинете все та же тюремная красавица с красными
ногтями. Гепатитчиков оприходовали и отправили лечиться. Я же судорожно
размышлял, какие приведу аргументы, так как, по результатам предыдущего
приезда, выходило, что ничем я не болен: сознания не теряю, ходить, плохо,
но могу, не умираю -- какие еще могут признаки? Голова? Нога? Рука? Спина?
Все это, как женщина уже объяснила, и у нее есть, и даже, если не врет, тоже
болит. "Что сказать?" -- думал я в тревоге, слушая то тишину, то арестантов,
то шум на продоле, от которого все настороженно затихают, и шагнул по вызову
в кабинет, решительно не зная, как себя вести.
Так. Павлов. На что жалуетесь, -- бесстрастно поинтересовалась врач, и
я начал неуверенно исповедываться, робко излагая симптомы, буквально стыдясь
того, что не калека, а вот приперся на больницу. На лице женщины появилось
характерное выражение непреклонной брезгливости, и на губах явственно
обозначились слова "на Бутырку", но дверь с коридора открылась, зашла
какая-то женщина и заговорила о пустяках, мимоходом заметив: "Павлов -- от
Сергей Иваныча". И ушла.
Так, говорите, грыжа? -- как ни в чем не бывало, продолжила врач. --
Спина болит? Так. Сильно болит? Что, даже выпрямиться не можете? Нога? Рука?
Как так онемела? Да Вы что, острая боль?! Голова? Полгода болит? Что же Вы к
врачу не обращались? Это же серьезно!"
Я обращался...
Где ж обращался! -- здесь бы было написано.
Устыдившись того, что не написано, я замолчал.
Так Вас надо в хирургию.
Нет, нет, -- испугался я, -- не до такой степени.
Ладно, идите на сборку, мы Вас позовем.
"Ап!! И тигры у ног моих сели!" С каким вожделением я ждал этой минуты,
и она наступила. Пришел вертухай и с гуманным выражением лица повел меня
подземным переходом на больницу. Боже мой, какое счастье, какая радость! Как
легка и замечательна жизнь! Да, бывают в ней огорченья, но что они против
такой удачи. Мне может позавидовать любой арестант. Вон там, слева,
забарабанили в тормоза, вертухай их раскрыл, и на продол вышел некто
совершенно голый. -- "Хорошенькое дело, -- сказал вертухай, в раздумье глядя
на такое явление. Вышедший молчал и почему-то глумливо улыбался. Под ноги
ему на продол кто-то вымел веником трусы. Такая вот тут стоит матросская
тишина.
Но вот мы на больнице. Возносимся на седьмой (черт его знает, память
уже изменяет, может и на пятый) этаж, где расположено -- ах как сладко
звучит это название! -- второе терапевтическое отделение. Видимо, похожие
чувства испытывают все, кому посчастливилось попасть на больницу, что видно
всегда по лицам вновь прибывших: они торжествуют. И когда я оказался на
этаже (естественно, пешком) в светлом коридоре с дверями по одну сторону и
окнами в город по другую, я понял, что теперь точно выйду из тюрьмы --
вопрос времени; но не лет, а месяцев; так мне казалось. Наконец-то Косуля не
обманул, а значит, проиграл. Пока в замке кряхтел ключ вертухая, думалось о
том, что с этой минуты начинается новый этап тюремной жизни, вдруг
захотелось убрать руки из-за спины, сказать вертухаю "пока", не спеша
спуститься по лестнице на первый этаж, выйти в город и пойти домой. Даже
мелькнуло опасение, что нет денег на метро. Желание было настолько простым,
без какой-либо экзальтации, что потребовалось несколько секунд напряженного
размышления о том, почему этого сделать нельзя. Шагнул в камеру. Довольно
странное сочетание слов -- больничная камера, не правда ли? Но так оно и
было. Камера была большая, так называемая общая на больнице, по стенам
уставленная двухэтажными кроватями, а в середине кроватями одинарными, слева
дальняк, как обычно, отгороженный занавеской из простыней, а в данном случае
еще невысокой стенкой и пустой кроватью. Народу было вполовину меньше, чем
кроватей, что само по себе удивительно: только на Матросске и Бутырке как
минимум шестнадцать тысяч страждущих больницы арестантов, а еще есть
Капотня, 5-й изолятор, Петровка. (В Лефортово своя больница). На меня никто
не обратил внимания. Оглядев камеру, я оценил обстановку следующим образом:
контакт нужно установить, в первую очередь, вон с тем здоровенным парнем
характерно уголовного вида -- этот явно принадлежит душой и телом
преступному миру, и, наверно, в хате лидер (смотрящих в хатах на больнице
нет; есть смотрящий за положением на всей больнице, на тубонаре). Остальные
в хате выглядели как мелкие сошки. Кто-то в углу у окна прятал лицо за
пологом; странно, но бывает: может, крыша ползет. Проблем с местами нет.
Выдержав паузу, в течение которой никто мне не сказал ни слова, я поставил
баул на пустую кровать и объявил:
Алексей Николаевич Павлов. Статья 160, часть 3, от пяти до десяти,
Бутырка, на тюрьме полгода. Какое положение в хате? С кем можно поговорить?
Не отозвался никто, что ничуть не смутило, и даже обрадовало, но тут
резко отодвинулась занавеска в углу у окна, с нижней кровати встал арестант,
прятавший лицо, на котором отразилась целая гамма переживаний, где не
последним был страх, и решительно пошел в мою сторону.
Е....-копать! -- изумился я, -- Вова! Какая встреча! -- от
неожиданности я несколько минут громко матерился, соображая, как себя вести,
одновременно приводя камеру в полное расположение к себе.
Это был Вова Дьяков. Тонкий мусорской ход. Мне ничего не стоит сейчас
же, немедленно поднять вопрос о Вове, как о подкумке и гаде, и кто-то,
видимо, на это рассчитывает (и правильно рассчитывает!), но я делаю вид, что
все в порядке, чем, безусловно, охраняю свою судьбу. Арестант всегда имеет
право на позицию отстранения от чужих проблем.
Ты здесь случайно? -- еще не справившись с собой, подозрительно
интересуется Вова.
А ты сомневаешься? Нет, Володя, -- говорю я, -- ты меня хорошо знаешь:
я на эти дела не иду. И не пойду никогда -- это ты тоже знаешь. А вот ты --
по-прежнему смотрящий на спецу? -- не удержался я, после чего железно решил:
дальше ни слова.
Володя поежился, как от холода, но, взяв себя в руки, повел дружелюбную
беседу, и куда девалась грозная самоуверенность крутого "смотрящего"
полугодичной давности -- осталась сама кротость. А когда Володя понял, что
конфликт мне не нужен, -- успокоился и обрел уверенность. Все устаканилось,
я устроился на понравившемся месте, рядом с грозным уголовником, Вова достал
новенькую колоду, и составилось небольшое общество развлечься в дурака без
интереса.
Вова, оказывается, и на больничке преуспел, выступив за крутого.
Сергей, парень, с которым я хотел познакомиться в первую очередь, заехал на
тюрьму сразу после освобождения из зоны, по новому обвинению в квартирной
краже, будучи задержан при продаже золотых изделий, находившихся в квартире.
Строго говоря, доказательств причастности Сергея к краже не было (хотя,
наверно, он знал о ней, а может, и участвовал), но в ИВСе мусора надевали
ему на допросах полиэтиленовые пакеты на голову, а так как, совершенно
измучившись, Сергей все равно не раскололся, мусора отказали ему в уколах
инсулина, без которого Сергею с сахарным диабетом грозила смерть. И тогда,
когда белый свет стал уже меркнуть для него, Сергей подписал все, что ему
было предложено (а предложено было, по его словам, гораздо больше, чем могло
соответствовать действительности). В Матросске он сразу попал на больницу,
отказался от данных показаний, объяснив, как они были даны, и вот рядом с
ним обрисовался дружбан Вова. Серега старый арестант, но и ему невдомек, что
побеседует он с кем-то из сокамерников, и сложится у подкумка мнение,
которое он изложит письменно куму; эта писанина ляжет Сергею в уголовное
дело, и даже на ознакомке обвиняемый ее не прочтет, а благородный (или
благородная) судья в мантии вперит зенки, прежде всего, в эту х...ю, а не в
другие материалы дела, и вот результат -- поедешь ты, Серега, через пару
месяцев опять на зону на шесть долгих лет, потому что будешь признан
виновным, потому что нефига делиться делюгой с сокамерниками. С моим
появлением Вова перестал интересоваться делюгой Сергея, а когда тот
обратился к Вове: "Володя, ты обещал еще что-то посоветовать" -- Вова
напрягся и нарочито ответил: "Думай сам, не маленький". Ах, Вова, Вова...
Неужели тебе не будет стыдно потом, когда, будучи признан виновным по статье
от семи до двенадцати, ты получишь два и уйдешь за отсиженным. Нет, не перед
теми, кого ты сдавал -- перед ними тебе точно не будет стыдно, а перед
собой. А? Во-ва? ("...И если жил ты как свинья, останешься свиньею".) А
Вова, кивая на Серегу, когда тот уходит на укол, говорит каждый раз: "Дурак.
Сам себе дело сшил".
В целом же в камере устанавливается благостная обстановка, несмотря на
то, что один из сокамерников оказывается сыном начальника управления
центробанка, который подписывал мою банковскую лицензию, а другой --
знакомым моего знакомого из Лиссабона. В тюрьме мало случайного. Но моя речь
такова, что из нее, кроме как о здоровье, не узнаешь практически ничего.
Камера довольно чистая. Серега отмыл порошком стены; до потолка же не
достал, и по нему можно представить, что за стены были раньше -- достаточно
отметить присутствие на потолке прилипших грязных трусов. Полы моет бомж,
которому скоро на волю. С тараканами борюсь я. -- "Бесполезно" -- говорят
все, но я их бью и бью (на Матросске тараканы кусаются), и через несколько
дней оставшиеся в живых твари, увидев меня, бегом бегут к тормозам и
выламываются в щель у пола на продол.
Кроме Сереги с диабетом, реально больных в хате не видно (у остальных
все тот же легендарный диагноз -- воспаление легких), поэтому ко мне все
относятся сочувственно, и даже Вова не сомневается, что я заехал на больницу
по состоянию здоровья, а не иначе. Когда больничное общество, оторвавшись от
обычных дел (карты, дорога, чай, сигареты), выбралось на прогулку на крышу
больничного корпуса, все как лоси ломанулись по лестнице наверх в
прогулочный дворик; поддался азарту и я, что моментально привело к
результату: в то, что я болен, окончательно поверили все, включая меня. На
реальную медпомощь я не рассчитывал, но, после разговора с заведующей
отделением, мне назначили уколы пирацетама, сказав, что делают это в порядке
исключения, а мне следует через адвоката заказать медицинскую передачу и
восполнить утрату больничного неприкосновенного запаса. Это было совершенное
медицинское чудо. После уколов буквально было слышно как трещат распрямляясь
в голове сосуды, как кровь радостно бежит по ним, и боль, застарелая как
человеческие пороки, отступает и исчезает. Вскоре закончилась многомесячная
пытка; как мало для этого было надо: пара десятков уколов да тот самый
циннарезин в заманчивой зеленой упаковке, близкий и недоступный, которым
гордилась врачиха на Бутырке. Это теперь я знаю, что бутырской тетеньке в
белом халате надо было организовать денег, и золотой ключик был бы в
кармане. Только х.. тебе, господин больной, без бабок ты говно и звать тебя
никак. Это здесь и сейчас врачи кругом как люди, потому что каждый из них
получил на лапу. А что до той комедии, в которой ты игрок, пусть и
невольный, то им тетенькам и дяденькам - до п.... и по х..: у нас просто так
не сажают, недаром их первый вопрос не о здоровье, а "какое преступление Вы
совершили?". Одноразовые шприцы и лекарства передаются через адвоката. Шприц
медсестры распаковывают при тебе. Впрочем, девки они еще те, и большинство
использованных шприцов продается здесь же, в отделении, наркоманам. Что
касается больничных лекарств, то да, каждый день все получают через кормушку
набор таблеток, изготовленных при царе горохе (одну таблетку я пытался
раздавить или разбить, это не удалось), их все аккуратно спускают в дальняк,
потому что травиться никому неохота, а аккуратно потому, что неизменный
стукач донесет куму, что больной вовсе не болен, т.к. лекарством манкирует.
Конечно, стукач и так что хочет скажет, но почему-то ему всегда нужен повод
формальный, хотя бы и бессмысленный, т.е. прямо как доблестному правосудию;
у абсурда свои законы.
Для арестанта важнее лекарств запись в истории болезни; так считают и
больные, и, видимо, врачи.
Что Вам помогает? -- спросила врач.
Мануальная терапия.
У нас нет таких специалистов.
Мой врач готов прийти сюда для оказания мне помощи. Он имеет высшую
квалификацию, никто этого не оспорит.
Исключено. Здесь Вы можете получать помощь только наших специалистов.
Что-нибудь еще Вам помогает?
Бандажный пояс. Но в нем есть металлические пластины.
Они зашиты внутри?
Да.
Я разрешу. Пишите заявление. Адвокат пусть купит и передаст мне.
После всего пережитого происходящее казалось чудом, отчего я несколько
расслабился, чего хватило, чтобы моментально перейти в разряд лежачих
больных, что в этой ситуации (звучит парадоксально, но факт) -- было мне на
руку; важно было только не утратить над собой контроль, и я ловил ту грань
состояния, перед которой еще можно было при необходимости упереться рогом. И
вообще, после того, как состоялось пришествие на больницу, вызрело
убеждение, что мясорубка российского правосудия все-таки мной подавится и
выплюнет на волю. Многократно переживая эту мысль, я лежал одетый на кровати
под решкой, на грязной простыне, закутавшись в куртку и укрывшись тощим
тюремным одеялом, а с улицы несло холодом то ли ушедшей осени, то ли
пришедшей зимы.
Много вещей, в которые трудно поверить, происходило на тюрьме;
например, еще на Матроске начали шататься передние зубы, один из них я
потянул пальцами, и он стал без боли вылезать из десны, я испугался,
задвинул его на место и некоторое время посвятил размышлениям о том, что
зубы должны перестать шататься, что и произошло (лишь через три года этот
зуб пришлось удалить). Больные зубы -- в тюрьме большая проблема. Никто тебе
их лечить не станет, хотя и есть, говорят, на Матросске зубоврачебный
кабинет; однако не разу не слышал, чтобы кто-то там бывал. Зато слышал
страшные рассказы про операции без наркоза (если нет лавэ для лепилы), но
сам не видел, утверждать не могу.
Наконец, прозвучало "Павлов, на вызов!". На пару этажей вниз, через
узкий длинный больничный коридор, где по одну сторону через окна видна
свободная Москва, а по другую ждут своей судьбы в камерах больные СПИДом.
Здесь страшно, хочется ни к чему не прикасаться и скорее уйти, а идя за
вертухаем, нужно захлопывать за собой каждую дверь, к которой стараешься
прикоснуться в таком месте, где не берутся другие. Через открытую кормушку
камеры увидел кабинетный интерьер: телевизор, много книг на нескольких
полках, все тюремного прокуренного цвета, но людей не заметил, а
вглядываться не стал: из кормушки явственно веяло смертью. Перешли на
тюрьму. Все знакомо. Вот комната, куда перед вызовом набивают массу народу,
но меня поместили в отдельный боксик, и даже не захлопнули, а только
прикрыли не полностью дверь. В соседнем боксике с распахнутой дверью сидит
знакомая рожа. Не сразу соображаю, что это Славян. В коридорчике вертухая
нет, обычно в такой момент все переговариваются, но Слава молчит, слышно,
как он ерзает на лавке и сопит. Тюрьма -- это провокация на каждом шагу.
Этого гада мне еще не хватало. Если заговорит, дам стопаря, кратко и жестко.
Кто-то старательно выводит меня на конфликт, чтобы (ясное дело) под любым
предлогом убрать с больницы.
В кабинете Косуля и незнакомая женщина. Косуля торопливо восклицает:
Вот, Алексей! Я обещал тебе больницу -- ты ее получил. Вот второй
адвокат, как ты хотел, а дальше поступай, как знаешь! -- Косуля выглядел
обиженным, даже оскорбленным. -- А теперь я, Алексей, ухожу. Решай сам,
будешь со мной работать, не будешь. Я сделал все, что мог!
(Какая ты сука, Косуля.)
Капля долбит камень. Gutta cavat lapidem. Мы обязательно когда-нибудь
добиваемся своего. Проблема лишь в том, что мы хотим.
Меня зовут Ирина Николаевна, -- сказала женщина, -- я надеюсь Вам
помочь.
Тюрьма есть тюрьма, и новый человек не бином Ньютона. Ирина Николаевна
была нормальным человеком, не умеющим врать и, как это не парадоксально,
честным. А главное, она была на моей стороне. Через несколько минут
разговора я был в этом убежден. Что-то стало исправляться в моей жизни,
какую-то подлую ношу удалось сбросить с плеч вместе с именитым адвокатом. С
этого момента следовало категорически побеждать.
Глава 27.
Да, я от Вашей жены, не сомневайтесь. Там все живы, здоровы. Сейчас она
с дочерью в Японии. Надолго. Мы созваниваемся. Если не верите, я попробую
принести сотовый телефон. Риск очень высок, но решать Вам. Если скажете, то
принесу.
Нет, я Вам верю.
Стало совсем легко. В Японии они недосягаемы.
-- Приходить к Вам буду столько раз в неделю, сколько скажете, без
ограничения времени, хоть на целый день, от восьми утра до восьми вечера. А
что Вы думаете про Александра Яковлевича? Вы ему не верите?
А Вы?
Я не знаю. Мне кажется, он прямолинеен, но не больше. Мы давно знакомы.
Правда, мы вместе дел не вели. Подумайте, может быть, Вы преувеличиваете? Я,
конечно, догадываюсь, с кем он работает, но он должен быть порядочным
человеком. Мою кандидатуру приняли на условии, что я сделаю все, чтобы
Косуля остался работать с Вами. Но я сделаю так, как скажете Вы. А Вам
следует как-то проверить, что я говорю правду, я не знаю, как.
Я уже проверил, Ирина Николаевна. Спасибо Вам. Скажите мне одно: какие
у меня шансы.
Я ознакомилась с делом. Мне позволили прочитать лишь малую часть, но у
следствия против Вас нет ничего, и если Вам не предъявят другое обвинение,
все в Вашу пользу. К сожалению, второе обвинение Вам готовят, но Суков
сильно сомневается, что сумеет собрать доказательства, и не решил, что
делать. Поэтому Вам нужно уходить как можно быстрее на свободу под залог.
Вообще следствие в шоке, у них не получается ничего, и до суда в ближайший
год дело не дойдет, а значит, Вас могут выпустить за истечением крайнего
срока содержания под стражей.
То есть двух лет?
Да. Но Вам следует держаться. Когда-нибудь Вы будете гордиться тем, что
сидели в тюрьме.
Это вряд ли.
Поверьте.
То есть, рекомендуете?
Нет. Но Вы здесь. Скажите, Вы когда-нибудь жили или работали около
тюрьмы?
Работал. Прямо напротив пересыльной.
Я так и знала. Знаете, есть какая-то закономерность.
Закономерность в другом. Но, в общем, Вы правы. Вы можете передать
письмо?
Конечно. По факсу. Только не пишите ничего лишнего: меня могут
обыскать.
Хорошо.
Я взял ручку и написал:
"Здравствуй! Как там, в тех краях, где ты. Что там нынче, осень или
лето. И какие там цветут цветы. И какого цвета там рассветы. Что там нынче,
радость или грусть. Что там дети учат наизусть, что хотят от завтрашнего
дня? -- напиши два слова для меня. Что там видно на краю земли, на скольких
стоит она слонах. То, что мне лишь видится вдали, -- можешь ли ты выразить в
словах? Знаешь ли какие тайны Будды? Кто повелевает облаками? Можешь ли
сказать о том, что будет, и какой ты хочешь в перстне камень. Где твой дом,
и кто мы и откуда. Кто твои родные и друзья. Хочется надеяться на чудо, что
тебя еще увижу.
Я."
По пути назад, перед переходом на больницу, навстречу шел другой стукач
из хаты 226 -- Валера. Этот, как и Слава, не ожидал встречи, а вертухаи,
случайно, конечно, на некоторое время остановились, и не заговорить со
старым знакомым было неприлично. -- "Как дела?" -- смутившись,
поинтересовался Валера. -- "Дела у прокурора" -- ответил я. Видя, что дальше
разговор не идет, провожатый Валеры повел его дальше, а я заковылял за
своим. Вызов закончился действительной случайностью: на одной из лестниц
повстречался кум, что мариновал нас в хате 228 и 226. Кум был в повседневной
своей военной форме. (Это здесь они душегубы, а на воле они "пожарники".)
Увидев меня, кум отвернулся и постарался пройти мимо. -- "День добрый, --
поприветствовал его я, -- как Ваши дела?" -- "Я Вас не помню, -- очень
вежливо отозвался кум, но остановился. -- А Вы кто?" -- "А я Павлов. Давеча
с Вовой Дьяковым и Славяном гостил у Вас в два два шесть и два два восемь".
-- С моей стороны это была дерзость. Вертухай притормозил, не зная, как себя
вести. Мне же реакция кума могла дать представление о том, насколько прочно
мое положение. -- "Вы сейчас на больнице?" -- так же вежливо и бесстрастно
поинтересовался кум. -- "Да" -- с удовольствием ответил я. -- "Я желаю Вам
всего хорошего. До свиданья" -- "До свиданья". -- Вертухай во все глаза
глядел на эту сцену.
Заторопился в родную хату Вова: "Пойду я к себе. С врачом разговаривал.
Она мне: "Надо еще подлечиться: у Вас астматический компонент". А я ей:
"Нет, пойду в хату. Выписывайте меня. Скоро суд. На больнице был -- этого
достаточно". Она мне: "А в чем обвиняют?" Отвечаю: "В контрабанде. А Вы
думали, в чем?" Хорошая тетка. Лех, она же и у тебя лечащий?" -- "Вроде да".
-- "Ну, и как она тебе?" -- "В каком смысле?" -- "Ну, как, ты же к ней не
случайно попал". -- "Ты по себе-то других не суди". -- "Да ладно! Я и не
скрываю". -- "А мне и вовсе нечего скрывать. Оставайся здесь, коли можешь,
здесь же лучше, чем в хате. Хоть в карты поиграем, а там пока и без
смотрящего обойдутся". -- "Да я уж там давно не смотрящий, там чего-то
намутили, кто-то пришел..." -- Вова понес ерунду, которую и слушать не
хотелось. На следующий день его выписали. Уходил Володя их хаты с явным
облегчением: "Ну, наконец-то! За полтинничек вертухай по зеленой проводит в
хату -- уже договорился. А то на сборке говно нюхать -- на х.. нужно!"
А я остался, казалось, навсегда. Свободных мест полхаты, можно бродить
меж кроватей, давить тараканов, курить и размышлять, и кажется, это верх
благополучия.
Арестант Сергей слушал разговоры наши с Вовой всегда молча и никакой
реакции не выказывал, но говорить о своей делюге перестал, ибо съездил на
суд и вернулся с диагнозом: 6 лет колонии общего режима (что гораздо хуже
строгого; разница, примерно, как между общаком и спецом, недаром тюремная
присказка гласит, что хорошо бы получить срок поменьше и режим построже); а
злобу вымещал на молчаливом бомже, которому, все знали, через несколько дней
освобождаться за истечением срока статьи. Однажды, когда Серега нанес бомжу
несколько сильных ударов в челюсть, тот потемнел лицом, осел на койку и стал
гаснуть. Казалось, умирает. Сергей испугался, тормошил бомжа, призывая
очнуться, и больше уже не бил, и тот благополучно дождался дня, когда в
девять утра за тормозами назвали его фамилию. Странное чувство испытываешь,
видя как арестант уходит на волю. Нет, не зависть, скорее удивляешься
возможности освобождения; обводишь взглядом сокамерников и думаешь, неужели
и вот этот, и тот, и я -- тоже могут выйти за дверь и идти в любом
самостоятельно избранном направлении? Сокамерники тем временем притихают и
думают о своем. Нет, не легко провожать на свободу.
Слышу закономерный вопрос: а что же ты, порядочный арестант, не
заступился за бомжа? Ведь рукоприкладство на тюрьме запрещено. Напомню:
каждый имеет право отвечать только за себя. Не всякому и это удается.
Кому-то из Вас, читающих эти строки, еще предстоит увидеть тюрьму наяву, там
и припомнятся Вам слова "не осуждайте, и не осуждены будете, ибо тем судом,
которым судите, будете судимы сами".
Итак, с Сергеем у нас сложились вполне добрососедские отношения.
Остальная публика была невзрачна: то бомж, то стукач, премированный отдыхом
на больничке, то наркоман с одной и той же темой на все случаи жизни, то
вообще не поймешь кто, в общем, мелочь пузатая. Есть словоохотливый банкир,
но от него подальше, а Серега вообще вопросов не задает, и потому первое
дело -- карты -- уселись поудобнее, чтоб в шнифт не пропасли, и хорошо
коротается время. По воле Серега крадун, специалист по карману. Между
прочим, нельзя сказать "карманный вор". В лучшем случае тебя поправят. Один
арестант, зайдя в хату, сообщил братве, что он воровал. -- "Так, значит, ты
-- Вор?" -- последовал вопрос. -- "Да" -- ответил тот. И тут же получил
кулаком по репе, несмотря на запрет рукоприкладства, ибо обосновать такое
исключение из правил не составляло труда. Зашла речь о взглядах на жизнь.
Говорю: "Каждому свое. Жизнь не понять, ее можно только прожить". Сергей в
ответ: "Это так, но ты сам говорил, что существует непосредственное знание.
Со временем понимаешь, например, что красть нехорошо. Жаль только, что потом
забываешь". -- "Что мешает помнить?" -- "Ты на воле среди разных людей жил,
а у меня, кроме преступников, нет знакомых. Освободился -- на тебе клеймо.
На работу не возьмут, люди сторонятся. Слушай, если тебя на суде освободят,
я заберу себе твой пояс? На зоне качаться буду, классная вещь для поясницы.
И буду их, чертей, бить. Бить". -- Серега парень крепкий, и "чертям"
определенно достанется. -- "Погоди! -- сует карты под одеяло и устремляется
на звук звякнувшей кормушки. На продоле дежурит вертухайша, не чуждая
желания пообщаться с арестантами, и Серега, наклонившись к кормушке, говорит
с ней чуть ли не часами. Уже известно, что зовут ее Надя, бывшая
учительница, иногородняя, приехала в Москву за лучшей долей, зарплата в
пересчете на валюту 16 долларов в месяц. Иногда Надя отвлекается по делам,
но потом сама открывает кормушку, или Сергей проволочкой через шнифт (чтоб
не ударили с продола дубинкой по пальцу) отодвигает заслонку и, увидев Надю,
стучит в тормоза: "Старшая! Подойди к семь два ноль!" (номер хаты с этого
момента повествования уже не соответствует действительности: не помню; а
тюремная тетрадь не сохранилась, сжег я ее на мартовском снегу в лесочке
перед домом вместе с тюремными вещами, и горели они, надо заметить,
по-особенному, долго, зловонно и дотла). Надя повелительно отвечает: "Что
нужно!?" -- и беседы продолжаются. Я уже играю с воображаемым соперником,
отчаявшись дождаться Серегу, а тот уже расстегнул штаны и, отойдя от
кормушки, покачиваясь демонстрирует Наде нечто такое, чего с этой стороны не
разглядеть. Надя с каменным лицом остановившимся взглядом глядит в кормушку,
а Сергей с пафосом восклицает: "Что, этого хочешь?! На, смотри! Смотри!"
Продолжим? -- говорю, когда Сергей возвращается.
Не.., -- отвлеченно бормочет он, -- не могу: только пизда перед
глазами. Негр тут был. Я ему: "Давай я тебя выебу!" А он по-английски: мол,
не понимаю, чего хочешь. Я его за шкибот, кулак к носу и жестами: "Хочу
ебать твою черную жопу! Понял?"
А он?
А он смеется... Что тут поделаешь. То ли дело дома. Я, как освободился,
мы с друзьями вечером в микрорайоне пидараса поймали и вшестером выебли.
Кричал, пидер, убежать хотел, даже вырвался. Мы его опять поймали и опять
выебли. До зоны доехать -- там не проблема.
Эта же самая Надя, прослышав о моем учительском образовании, пыталась
завести суровые беседы и со мной, но, натолкнувшись на молчание, сильно меня
невзлюбила и настойчиво выпасала в шнифты, чтобы зычным голосом указать, кто
в доме хозяин, когда я подымусь к решке. К дороге я подступался редко и
неохотно, хотя решка на больнице не высоко. Наша хата сообщалась вверх со
спидовым женским отделением и вниз со спидовым мужским. Вылавливая удочкой
веревку с малявой или грузом, я внимательно оглядывал руки, нет ли порезов,
выбирал веревку как можно меньше касаясь ее, и потом тщательно мыл руки.
Девчонки сверху все время просили загнать им хороших сигарет и бумаги на
малявы и время от времени интересовались, нет ли у нас "баяна". Однажды они
загнали Сереге ножницы, которыми он взялся стричь ногти и порезался до
крови. Несколько дней Серега гнал самым отчаянным образом, так что на лбу
проступали капли пота, потом решил, что чему быть, того не миновать,
смирился и постепенно успокоился. Я же отслеживал комаров, которые живут на
больнице Матросской Тишины даже зимой, и исправно уничтожал их, особенно
сердясь на тех, что напились крови. Говорят, комары могут быть переносчиками
СПИДа, а до последнего -- далеко ли. Кто-то из спидовых снизу загнал Сереге
тетрадь со своими стихами, которые Сергей читал жадно и сосредоточенно, а
некоторые переписал себе. Можно ли почитать, поинтересовался я. Стихи
оказались плохие по форме, похожие друг на друга, трагичные и безнадежные.
Но Сергею они понравились очень. Одно запомнилось и мне. Вот оно.
* * *
Я был предназначен судьбой для побед,
Для славы и слов благосклонных и лестных,
Но вот я в тюрьме, и померкнувший свет
Кричит голосами теней бестелесных.
Мне снова на суд, в заколдованный круг,
Но руки сковали стальные браслеты
К отребью в погонах карающих рук
Никак протянуть мне возможности нету.
Я вновь в автозэке, погибший талант,
Среди обреченных, приезжих и местных.
Как будто я тысячу лет арестант
И езжу на суд со времен неизвестных.
Отсылая тетрадь, Сергей отписал автору в духе арестантской братской
солидарности и составил, какую мог, продуктовую посылку. В основном же от
мужского спидового отделения веяло грозной тишиной. Напротив, каждое утро с
верхнего этажа, как в один голос, отчетливо и жизнерадостно, девчонки
кричали с решки: "Доброе утро, страна!!" -- и, довольные тем, что кого-то
разбудили, заливались веселым смехом. Ресничек у них на решке нет, и женские
голоса разносятся далеко по тюремным дворам и, может быть, слышны в утренней
тишине на набережной Яузы, где прохожих, впрочем, не бывает, там, деловито
вписываясь в повороты, спешат вперед и мимо лишь автомобили, которым
неведомо, что за кирпичным забором в корпусах томятся "мамки" -- женщины с
детьми, рожденными несвободными, не рассчитывают выйти на волю больные
СПИДом, гепатитом и туберкулезом, гниют заживо обитатели общака, страдают от
зубной боли тысячи арестантов, а мусора калечат почем зря кого захотят, что
людские страдания там столь разнообразны и собраны воедино; не есть ли это
место полномочное представительство ада? Не ведают того спешащие мимо
автомобили. Не хотелось думать об этом и мне. Под кроватью обнаружилась
коробка с книгами. В. Катаев, "Я сын трудового народа". Издание тридцатых
годов. Открываю книжку. Печать: "Внутренняя тюрьма НКВД. Отметки спичкой или
ногтем на полях и между строк влекут за собой отказ в пользовании
библиотекой". Книга в идеальном состоянии. С отвращением кидаю ее в коробку,
не хочется прикасаться. Сколько лет не было такого желания у десятков (или
сотен) тысяч арестантов, которым она попадалась на глаза. И что такое
внутренняя тюрьма. Значит, есть и внешняя? Или вы, "дорогие россияне", все в
тюрьме, а мы, зэки, в карцере?
Шли недели, менялись люди, только Серега оставался на больнице и ждал
этапа. Остальные долго не задерживались: неделя -- и выздоровел. Прошел
месяц, по-прежнему в хате неполная загрузка, контингент незаметный.
Больничная лафа. Каждый день на больнице увеличивает шансы. Уколы
пирацетама, анальгина и даже витаминов, бандажный пояс и кое-какие
переданные через адвоката непросроченные таблетки возродили надежду, что
здоровье окончательно загублено не будет. Во избежание позвоночных проблем,
да и сил уже не хватало возноситься наверх, на прогулку я не ходил, вместо
этого решая загадку быстро и медленно текущего времени, убедившись
окончательно в его относительности и неравномерности. Глядя на стрелку
часов, принесенных Ириной Николаевной, я отчетливо замечал, как время
останавливалось не только в ощущении, но и сама секундная стрелка вдруг
зависала на мгновенье, и секунды в вязком пространстве длились дольше, потом
вдруг циферблат становился звонким и напряженным, а стрелки, как с цепи
сорвавшись, совершали стремительные обороты. "Не глюки ли" -- думал я без
страха, погружаясь в свои миры, из которых временами возникали
энергетические смерчи, которые, казалось, или разорвут душу, или разрушат
стены, в ярости я обращал эти вихри в пространство, обрушивая их на
препятствия и врагов, замечая иногда при этом, что сокамерники делают то,
что я им мысленно прикажу. Отныне этот инструмент подлежал заточке; если не
иначе, то так, но я уйду из тюрьмы. Мир обычный встал на ребро, как монета,
предметы засветились яркими фосфорическими красками двойного образа -- вот
они, эйдосы Платона! Каждый предмет носит в себе свой образ, и можно
воздействовать на образ, чтобы поменялся предмет. Нет, я выйду отсюда. Уже
пронесся над Москвой тот мистический ураган, что зародился неизвестно где и
лезвием разрезал Москву пополам, пронесся, поднимая в воздух металлические
гаражи, снося крыши, срезал кресты с куполов Новодевичьего, с корнями вырвал
деревья у подъезда моего дома, разметал рекламные щиты на Тверской и, как
монеты в ладонях, потряс Матросскую Тишину: задрожали стены, погас свет,
зловещий и радостный гул нарастал, и воздушные вихри заиграли железными
пальцами на струнах тюремных решеток. В наступившей темноте арестанты стояли
как в церкви и кто-то с надеждой произнес: "Может, тюрьма развалится..." "Я
выйду отсюда" -- говорил я себе, но тюрьма оставалась сильнее.
Играть в карты я мог до бесконечности и сожалел, если не хотел играть
Сергей. Арестанты сторонились нас, в игру категорически не вступали.
Выигрывать мне нравилось, а Сергей от частого проигрыша мрачнел и брал
паузу. -- "Ты чего? -- изумлялся я, -- мы же время коротаем". -- "Цепляет"
-- признавался Сергей, и приободрялся при выигрыше. Откуда-то у него вдруг
появилась книга Меллвилла. -- "Жаль, неинтересно" -- прокомментировал он, а
я взялся читать и оказался как во сне. Тюрьма исчезла, и сон был хороший,
каких не было со времен воли, разве что наяву. Впрочем, и этот был наяву.
Прожитая жизнь ничем не отличается от прочитанной книги, как невозможно
отрицать и то, что ты живешь, если не всегда, то долго: разве ты можешь
сказать, что однажды родился? Нет, скорее жил и раньше. Будучи арестантом,
легко понять, как можно бояться вечности, вот мы и думаем, наверно, что
рождаемся и умираем.
В зависимости от контингента обстановка в хате меняется. То все общее,
и чай, и сахар, и сигареты, то каждый за себя или с кем-то, семьи на
больнице сформироваться не успевают. Мы же с Серегой, как больничные
старожилы, старались помогать друг другу: то ему через решку придет груз, то
ноги (мусора, шныри) в кормушку передадут посылку от многочисленных знакомых
каторжан, или мне повезет пронести что-либо от адвоката или придет передача.
Во всяком случае, две пачки сигарет с каждого вызова -- это обязательно. А
то, что сигареты -- "Парламент", дорогие и хорошие, подымет авторитет любого
арестанта. С появлением Ирины Николаевны стало не так голодно, каждый раз
она приносила бутерброды и сок, но проблема оставалась. Сергей, как старый
арестант, стойко переносил чувство голода, а я вообще лишь недавно обратил
внимание, что оно что-то значит, но с крепнущей надеждой возвращалось
желание этого чувства не испытывать. В основном мы заглушали его сухарями,
благо невкусного невольничьего хлеба на больнице давали много. -- "От
баланды х.. толстеет" -- грустно и назидательно шутил Сергей, доставая с
решки завернутые в грязную тряпку остатки сала (подоконник на решке служит
холодильником). За решкой была какая-то погода, по хате гулял морозный
ветер, круглые сутки мы были одеты во все, что было. Заглянула в хату
лечащая. Все уважительно встали, я не смог (прихватило). Не подняться при
посещении врача может значить рассердить его, последствия чего ясны. Я
забеспокоился, но подняться не смог.
Что, холодно тут у вас?-- спросила врач. -- Пора поставить рамы. Я
распоряжусь.
В этот же день хозбандиты под ее личным руководством поставили рамы со
стеклами, стало тепло и не так противно. Почему-то особенно омерзительно
видеть тараканов в холодном помещении.
Назначили новый курс уколов, это страшно порадовало, значит, еще
минимум десять дней буду на больнице, это чувствовалось и по другим, едва
уловимым признакам. Я вообще не хотел ни на какую Бутырку. Правда,
предстояло опять посетить суд, почему-то Тверской, а не Преображенский,
несмотря на то, что все, кто на Матросске, должны ехать в Преображенский.
Изредка показывавшийся Косуля с значительным видом пояснил, что другой из
главных обвиняемых по моему делу, некий Козлов (как говорили, мой
подельник), о котором я в жизни не слышал, ушел на свободу через
Преображенский суд, и теперь там шорох, в суде якобы идет прокурорская
проверка, и мне туда никак нельзя. Приходилось соглашаться, т.к. против лома
нет приема (вопреки Косуле, я опять написал заявление с просьбой рассмотреть
возможность изменения меры пресечения в Преображенском суде, но, видать, мои
послания туда не доходили по определению), и бороться с синдромом
Сукова-Косули я целиком по этому вопросу доверил Ирине Николаевне. Слабое
место арестанта -- он готов довериться всегда, хотя его и трудно обмануть.
-- "Потерпите, -- говорила Ирина Николаевна. -- Пишите, например, стихи". --
"Ирина Николаевна, а Вы бы стали писать стихи на помойке?" -- "Да, я
слышала, какие в тюрьме условия". -- "Хорошо, что не видели". -- "Вы будете
сердиться, но Косуля требует, чтобы на этот раз в суде Вы отказались от
заседания до окончания лечения. Я согласна с Вами, но сейчас доводить
ситуацию до критической как никогда опасно. Вы хорошо держите их на грани
возможного, но переступать за нее не стоит. Я могу лишиться возможности Вам
помочь, а я бы хотела. Особенно сейчас, когда появилась возможность получить
медсправки. Тюремная больница их обычно не выдает, но нам даст". Как
взорвался протестом воспаленный мозг! Но я ответил: "Хорошо". Потому что
дальше следовала
глава 28 под названием ЗОЛОТОЕ ПРАВИЛО ШАХМАТ.
"Если перевес позиционный, то не
следует упрощать игру, лучше накапливать
преимущество".
Э. Гуфельд, международный гроссмейстер.
Сергей, подлец, дал-таки мне пинка, когда я отправился на судовую
сборку. Как обычно, я разозлился, в особенности понимая, что не суждено ему
сегодня завладеть моим поясом, что неизбежно приеду назад, а день предстоит
долгий, полный стесненных обстоятельств; одно хорошо -- пинок почему-то, как
всегда, на самочувствии не отразился, и есть ясность, ни гнать, ни надеяться
нет оснований, иди себе арестантской тропой да кури табак. Поездка в суд
была такой же, как с Бутырки, с той лишь разницей, что на сборку опустили
(не путать с "опустили на сборке") не ночью, а утром, не пришлось высиживать
в тусклом дымном дурмане долгие часы, и не было шмона. Тот же автозэк,
набитый до отказа (заехали на Бутырку, подобрали страждущих), тот же суд,
наручники, автоматчик в пуленепробиваемом шлеме, мусора, еще не пьяные, а
потому сердитые, какая-то судья, заглядывающая в глаза и допытывающаяся,
правда ли я не хочу чтобы заседание состоялось в связи с тем, что
присутствует лишь один адвокат, а Косули нет, те же узкие холодные тусклые
коморки с судовыми, теряющими разум, сиротские ботинки без шнурков как
символ унижения, и неизменный сосед с какой-нибудь экзотической болезнью, от
которого стараешься дышать в сторону, в общем, все то, что сопутствует
правосудию в том или ином незамысловатом виде одного из филиалов
полномочного представительства, скажем так, государства Йотенгейм. Вся эта
коричневая хренотень закончилась поздно. Вечером автозэк заехал на Бутырку,
а там как раз пересменок. Часа четыре автозэк стоял на морозе, большинство
пребывало в самых неудобных позах, было так тесно, что я и не старался
стоять, упасть было невозможно. И очень холодно. Потом автозэк гоняли на
скорости вперед-назад по тюремному двору: это подвыпивший мусор-хохотунчик
учился водить автомобиль. От разгонов и торможений голова падала в пропасть.
После обучения езде автозэк перестал заводиться, стало вероятным заночевать
в нем на дворе Бутырки, отчего приуныла даже молодежь. Но все обошлось, и за
полночь в малюсенькой поганой сборке родной Матросски судовые радостно
зашумели за то за се. Вот рядом оказался парень из один три пять. Там мы не
общались, парень был молчалив и отрешен, его лицо всегда являло застывшую
маску, а здесь ожило.
Ты же из один три пять? -- интересуюсь.
Да.
Я тоже у вас был с полгода назад.
Я помню.
Осудился?
Да, семь лет дали. А я не согласен! Я там вообще не при делах.
Подельник утопил. Терпила меня вообще не вспомнил.
Будешь писать касатку?
Нет, на зону. Из хаты б выбраться. Все, хватит.
Что в хате?
По-старому.
Как Армен? Передай ему привет, скажи: не помощник я ему. Он-то думал:
меня на волю.
Передам.
Кто еще осудился?
Ахмед. Девятнадцать дали. Юра-хлеборез восемь строгого получил и семь
крытой. Уехал крысой.
Как крысой?
Да так. В чужой баул залез, скрысил. Увидели.
И что?
Под шконарь загнали. Хлеборез теперь другой.
А он? Там же тараканы сожрут.
Спокойно. Да, говорит, я крыса. Опустился совсем.
А Строгий как? Куролесит?
Спиртягу гонит. Строгий -- куражный пацан.
Сколько ему еще?
Не знаю, года два.
Саша-то на суды все ездит? Живой?
Это Старый-то? Живой. Этот вытянет.
А Бешеный?
Нормально. Они с Сашей.
Кипеж не осудился?
Не, на дороге.
Всей хате большой привет и свободы.
Передам.
Расстались. Он пошел в суперкошмарную хату No 135, чтобы собрать баул и
уйти в осужденку, а я, с благотворным сознанием своей почти что
неуязвимости, на больничку. Смешно было видеть, какими глазами меня встретил
Сергей. Мой пояс был уже на нем. -- "Вернулся..." -- констатировал он. И
полетели, е.... мать, масти перелетными птицами, и закурился табак по хате,
и замлели в смертельном и сладком невольничьем недуге каторжане! Долго
горела черным пламенем ночь, бог весть какие пожары плавили бетон между
спидовым этажом женским и спидовым мужским. Молчали вертухаи, глядя в
шнифты, как два зэка швыряют тузов и посылают мусоров на х.. . Никто не
открыл тормозов, ибо горячо было для них за порогом. "Это тебе, Володь,
повезло" скажет вертухай, читая эти строки. И будет, наверно,А прав. Где ты
теперь, Серега. И тебе я, братан, не помощник. Хотел бы, да не могу. Ну, да
ты пробьешься. Не в этой жизни, так в другой. По-любому арестантский тебе
привет и всем достойным, кто рядом.
Настало утро, утро туманное, утро седое. Робкий мусор бодрячком
быстренько осуществил проверку. Оставалось лишь сбросить с себя пепел
вулкана. На обширном дальняке с очком вместо унитаза удалось классно
помыться, кипятя воду в хозяйке. В общую баню ("помойку") идти не хотелось,
да и не звали. Раз в неделю на продоле в клетке за перегородкой можно было
помыться, видя иногда, как перед тобой там ополаскивают полутрупы.
Зашли в хату две колоритные личности. Высокий усатый арестант с
нездоровым цветом лица, едва переставляя ноги, затащил большой баул и
радушно, будто достиг долгожданной цели (а это так и было), поприветствовал
всех: "Здравствуйте, каторжане! Куда тут можно голову приклонить?" -- "А
куда хочешь, места много". Юра явил собой пример словоохотливого наркомана.
Язык у Юры оказался без костей, но сердиться не было никакой возможности,
хотя через пару часов все наслушались по горло про то, как Юра зарядил
"машину", пустил по вене (не путать с "пустил по тухлой вене"), как поймал
приход, как кумарился когда приняли, как раскумарился в хате, как пошел на
дело по Тверской, а машина всегда при нем, в кармане, как стало невмочь и
опять поймал приход, как старая мама ругает, а машина в кармане и в соседней
комнате зарядился белым, а когда белого нет, так на безрыбье и винтом
хочется побаловаться, но винт -- это низко, поэтому, бабки не жалеючи, уж
лучше морфия, а луше белого так и нет ничего, благо машина всегда тут, в
кармане, у него и сейчас есть машина. И так далее и тому подобное. Чтоб
слишком часто не повторяться, все это Юра перемежал длинными периодами мата.
Выглядело смешно. Особенно когда я в сердцах восклицал:
Юра! (Так, мол, и так). Какого (так, мол, и так) ты так грязно
ругаешься! У тебя совесть есть? Ты всех уже (так мол и так)!
Ой, извини! -- спохватывался Юра. -- И то правда! Я больше не буду.
Пять минут передышки было обеспечено. Ну, что тут скажешь. Одно слово
-- Коля-Терминатор Второй.
Другой арестант сразу залег спать, а проснувшись, внимательно
исподтишка оглядел каждого и долго пребывал в напряжении, преувеличивая
симптомы своей болезни, выглядевшей обычной простудой. Потом успокоился и
пошел на контакт. Оказался полосатым. Представился: "Валера О.О.Р". Что
означает особо опасный рецидивист. Почему-то ко мне Валера поначалу отнесся
с опаской; наверно, потому что я курил дорогие сигареты, вел себя уверенно,
если не нагло, и даже устроил на всю хату разнос стукачу с общака,
неожиданно для себя отметив, что претендую в коллективе на лидерство. "А оно
мне надо?" -- сказал я себе, осадил коня и взялся за старое, т.е. за игру,
потому что как только начинаешь думать, что ты самый умный, обязательно
случается какая-нибудь глупость. Валера присоединился к нам, и дело пошло
веселей.
Сколько тебе лет? -- поинтересовался Сергей.
Пятьдесят восемь. Тридцать лет в тюрьмах и лагерях.
А не скажешь. Выглядишь на сорок-сорок пять.
Тюрьма сохраняет.
За что сидел?
За карман.
Тридцать лет за карман?
Да. Карман доказать легко. -- При этом невооруженным взглядом было
видно, что в этой непростой жизни только карманом не обошлось.
Неспешно и с удовольствием тасовал Валера колоду старыми узловатыми и
неповоротливыми пальцами, складно мурлыкая русские романсы, а когда
повествовал о чем-либо, меньше трех этажей не получалось по определению.
Серега к Валере отнесся с уважением, как младший к старшему.
Что, Валера, по воле работал?
Да что ты... -- благодушно отзывался Валера.
Значит, делал?
Делал, -- соглашался Валера.
Поди и в карты можешь?
Как не мочь. Я сколько времени в лагерях. Конечно, могу, отвечал
Валера, сдавая карты.
Покажешь? -- не унимался Сергей, напрягаясь как охотник.
Ну, если хотите... -- отвечал Валера, -- Правда, я уже не тот, годы,
руки отяжелели. Но сейчас что-нибудь придумаю.
До этого мы играли в дурака. Валера разделил уже лежавшую перед нами
колоду и показал, сам не глядя, карту из середины, после чего вернул карту
на место. Это был червонный туз. "А теперь смотрите" -- сказал Валера. Мы в
четыре глаза уставились на его руки. Одной рукой он держал розданные карты,
другой неуклюже поправлял их, потом свободную руку поднял чуть выше плеча,
внешней стороной к нам, будто в ней что-то было, медленно развернул к нам
ладонь, она была пуста. Но через секунду в ней загорелся, нет, не появился,
а загорелся, ярко как на цветном экране, червонный, как ненастоящий, туз.
Вспыхнул и пропал, а Валера недоуменно посмотрел на свою ладонь, повертел ее
так и сяк, ничего в ней не было. -- "Вот что творит старый джус!" --
восхищенно выдохнул Сергей и бросился искать туза в колоде. Туз был там.
Валера, -- говорю, -- с тобой играть нельзя.
Конечно, нельзя. Но мы же отдыхаем. Мы же для души.
Для души Валера играл обычно, но с таким удовольствием, что любо-дорого
было смотреть.
Зашел в хату Миша Ангел из камеры строгого режима. Впечатляющего роста,
с огромными кулаками, Миша, сияя от радости, что попал на больницу, весело и
добродушно рассказывал, как у них в хате собирается общее на больницу, что
ни у кого нет постоянного места, каждый отдыхает на свободной в данный
момент шконке. -- "И каждый себе на уме! -- восторженно восклицает Миша. --
Думает одно, а говорит совсем другое". -- "А делает третье" -- добавляю я.
-- "Вот именно! -- радуется формулировке Миша. -- А Вы верующий? Это у Вас
евангелие?" -- "Нет, Михаил, это словарь немецкого языка, но для меня он в
каком-то смысле евангелие". -- "А это что -- немецкая газета? Вы ее
читаете?" -- "Да, занес от адвоката". -- "У Вас вольный или мусорской?" --
"Вольный". -- "Статья у Вас?" -- "Тяжкая". -- "Убийство, что ли? На Вас
непохоже". -- "Нет, экономическая". -- "Во! -- оживился Миша. -- Научите
чему-нибудь! Вас как, можно причислить к коммерсантам?" -- "Нет, нельзя". --
"Ну и слава богу. А то я уж подумал: коммерс. А на коммерса тоже не похоже".
-- "Чем же тебе, Михаил, коммерс не показался, неужто так его не любишь?" --
"Коммерса, Алексей Николаевич, надо доить, и показаться он не может по
понятиям. Только вот обломы с ними сплошные: скользкие, съезжают. В руку
возьмешь, а его уже нет. Может, чему научите? У Вас статья, поди, лет на
десять тянет?" -- "Именно на десять. Но я и статья -- вещи не только разные,
но и не совместимые. А коммерса, хоть и не знаток я, ты не одолеешь. Ты
думаешь, он глупее тебя? Если он заработал большие деньги, значит что-то
умеет. И ты думаешь, он не найдет способ обмануть тебя?" -- "А что же
делать?" -- забеспокоился Миша. -- "Не знаю. Но думаю, что дружить. Если он
увидит в тебе товарища, то и отношение другое". -- "Это я буду дружить с
коммерсом?" -- "Никто не заставляет. Тебе что нужно? Результат. А что ты
думаешь на самом деле -- это, кроме тебя, никому знать не обязательно". --
"Я понял! -- просветлел Миша Ангел. -- Я теперь все по-другому поставлю". --
"Скоро на волю?" -- "Пустяки, лет через шесть. Мне двадцать один. Не
возраст! А Вы всегда "Парламент" курите?" -- "По возможности". -- "Сейчас,
вижу, такая возможность есть?" -- "Без проблем" -- беру из тумбочки пачку,
протягиваю Мише. -- "От души". -- "На здоровье".
"С коммерсом надо дружить, -- слышу через день, как поучает кого-то на
другом краю хаты Миша, -- он умный и по-другому с ним смысла нет: один раз
выдоишь, другой уже не удастся. Все умные. Вон у нас в строгой хате не
расслабишься: каждый говорит одно, думает другое, а делает третье!" На
оптимистичные речи Миши Ангела равномерно накладывались рассказы Юры, как он
зарядил машину и поймал приход. Все это прореживалось многоярусным матом
Валеры ООР и доминировало в нестройном гуле голосов каких-то иных
арестантов. Мне же думалось: неужели так привык к тюрьме, что ни с кем
больше не будет конфликтов? ╗караный бабай! -- только подумаешь -- сразу
получишь: открылись тормоза, и в хату залетели как на крыльях семеро грузин.
-- "Ой, больно мне! Вах! Как болит голова!" -- кричал один, двигаясь к решке
и водворяясь на кровати Сергея. А остальные, выкрикивая лозунги по понятиям,
разогнали молодежь. Беззаботность из хаты испарилась в момент, стало тихо, и
все как будто видят друг друга впервые. Сергей пошел гулять по хате, Валера
прилег, Миша Ангел тоже, Юра замолк, а я лежал на кровати и соображал, что
мое место прямо под решкой, и, наверно, что-то произойдет, потому что
грузинский десант вел себя слаженно и хамовито. -- "А этот что тут делает?
-- обратился к хате самый авторитетный из десанта и поставил свой баул мне в
ноги. -- Он чево, блатной в натуре? Я его насквозь вижу, он пассажир, и его
место у тормозов". Никто не отозвался на вопрос, и я понял, что надо
собирать остатки здоровья. С кровати я, в таком разрезе, не уйду, и дело
добром не кончится. С полчаса прошло в неприязненном напряжении. Никто не
знакомился, грузины, кроме своих, никого в упор не видели и наглели на
глазах. Наш коллектив распался. Положение усугубилось тем, что Сергей
обратился к новенькому: "Я прилягу, ты перейди на другое место". -- "А ты
кто такой? Ты, генацвале, че на тюрьме -- пассажир? Законов не знаешь? Не
видишь -- у меня голова болит?" -- "Ну, если болит, -- согласился Сергей,
тогда полежи немного. Но мне пора отдыхать". -- "Эй, ты че? Тебе? Пора?
Отдыхать? Ты видишь: я здесь. Че ты хочешь?" -- "Ну, это мое место, -- тихо,
можно сказать, скромно стал пояснять Сергей, -- я здесь отдыхал и прошу тебя
перейти на другое место, места еще есть". -- "Ты сам иди в эти места. Мое
место у решки. Ты вообще из какой хаты?" -- "Я из этой" -- также скромно
ответил Сергей. -- "Ну, так и тусуйся, а я здесь останусь". -- "Хорошо, --
ответил Сергей. -- только не долго" -- и отошел. Самый авторитетный решил
закончить расселение:
Вставай, я буду стелить постель.
Я промолчал.
Ты что, оглох? Я сказал: буду стелить постель.
Это относилось ко мне.
Я уже постелил, -- ответил я и закурил от нахлынувшей ненависти.
Что-что?? -- раскрыл рот от изумления грузин. -- Что ты сказал?
Я сказал, что белье у меня есть, и моя постель уже застелена.
Ты что -- дурак?
Нет, -- ответил я.
В могучем рывке с перекошенным лицом грузин бросился на меня, а я,
понимая, что он слишком здоров и крепок для меня, рассчитывать ни на что не
мог. Все, что у меня было, это -- ненависть. Но произошло непредвиденное.
Слева метнулась одна фигура, справа другая, их плечи сомкнулись жестко, как
двери вагона метро, и грузин, ударившись о них, отлетел назад. Фигуры
разомкнулись. -- "Я -- Миша Ангел. Из строгой хаты" -- сказала первая
фигура, подняв могучую длань, готовую как для удара, так и для рукопожатия.
-- "А я Валера. ООР" -- с достоинством отрекомендовалась вторая фигура.
Недоумение и страх отразились на лице грузина, он глядел по сторонам, ища
поддержки, страдая от унижения. Между тем, рядом оказался и Сергей, и стало
особенно заметно, что парень он подстать Мише. Даже Юра подтянулся из своей
берлоги.
Дело в том, что мы его немного знаем, -- вежливо объяснил Миша Ангел.
Да, -- подтвердил Валера ООР.
Если хочешь, -- продолжил Михаил, -- можешь располагать моей койкой, ты
видишь, она тоже недалеко от решки.
Но парень лишь пробормотал что-то и смиренно расположился на свободном
месте. После чего грузины затухли как свечки на ветру, и Серегино место
освободилось само собой. Всю эту скоропостижную грозу я наблюдал лежа на
кровати, но отчетливо понимал, что опасность была реальной, но на сей раз
мне повезло, потому что выяснилось, что в хате у меня есть друзья. Выписали
грузин чуть ли не на следующий день. Остался только Малхаз, тот самый, и
скоро выяснилось, что, в сущности, он дружелюбный парень, отношения стали
приятельскими, и он даже с радостью согласился учить меня грузинскому языку,
но учитель из него оказался, к сожалению, никакой.
Пришло время возвращаться на Бутырку. Когда Ирина Николаевна сообщила
об этом, я попросил передать Косуле, которому уже запретил показываться мне
на глаза, что на Бутырке я согласен быть только на больничке, и не дольше
десяти дней; это было мне обещано, наряду с просьбой потерпеть, ибо Суков
рассматривает возможность освободить меня под залог. Вызвали к врачу.
Дольше Вас, Павлов, у нас никто и не бывает. Не возражаете?
Нет, не возражаю.
Значит, завтра? Да?
Да.
Как чувствуете себя?
Признаться, лучше.
И хорошо. Мы вас выписываем под наблюдение невропатолога.
А вот это серьезная победа. С такой записью в медкарточке на всю
столицу в тюрьмах единицы. Это значит, что общак мне противопоказан, и путь
на больницу открыт всегда. Шагая из кабинета врачей по светлому коридору к
своей камере, я чувствовал, что тропа пошла вниз. Принято считать, что
героизм альпинисты проявляют на восхождении. Мне всегда казалось, что
настоящий героизм -- это подъем груза на перевал в период акклиматизации.
Когда, например, рюкзак весит шестьдесят килограммов, и ты его тягаешь на
себе под небеса, борясь со слабостью, тошнотой, головной болью, усталостью и
отвращением к горам, когда каждя секунда тяжела, а десять часов черепашьего
шага вверх становятся длинными до изнеможения. Потом вдруг выясняется, что
ты на перевале, дальше только вниз, после чего все твое существо ни за какие
блага не согласно сделать ни шага наверх, но отсутствие такой необходимости
дает благодетельное осознание факта: как хорошо, что дальше будет не так
тяжело, хотя и не легко. И солнечный мир гор начинает радовать, как только
что прошедшая зубная боль. На больничке Матросской Тишины о солнечном мире
можно было лишь вспоминать, но ощущение перевала было явственно. На сборку
позвали ночью, уходил я спокойно, без сожалений, сказав всем, что скоро
вернусь, и в шутку добавил: койку оставьте за мной.
Никогда не догадаешься, что в тюрьме случайно, что нет. Скорее,
закономерно все, и если не информацию, то совокупность твоих реакций на
ситуации, на сказанное слово, на жест, на взгляд, на потенциальные и
фактические угрозы специалисты изучат со всей внимательностью; не думай, что
ты забыт и заброшен в средневековых казематах, хрена лысого -- на тебя, как
на насекомое, смотрят в увеличительное стекло. И еще: здесь не жалеют. Я
желаю тебе, русский арестант, держаться и быть достойным испытания,
выпавшего тебе.
На сборке в уголочке скромно сидит Вова. Встреча и удивляет, и нет.
Володя не сильно рад: он знает, что случайность маловероятна и, видимо,
судит по себе: а вдруг я призван работать с ним. Поэтому разговор эфемерен,
Володе на суд, а тут я. К обоюдному удовольствию, звучит фамилия Павлов, и я
ухожу на другую сборку, где все с больницы. Несколько человек после
операции, у них известная картина: длинный вертикальный шрам через все
брюхо, и еще не сняты швы, которые ребята озабоченно разглядывают,
раздевшись по пояс. Бодрый арестант радостно оповещает всех, что вылечился
от сифилиса, и теперь его на общак не отправят, потому что он был на
больнице. Ему никто не возражает: гонит. К тому же мысль об общаке занимает
каждого. В автозэке народу не много, все молчат и курят, лишь негр шумно
протестует, что его везут не туда. Становится понятно, что он из судовых.
Теперь, по чьей-то ошибке или умыслу, долго сидеть ему до следующего суда.
Негр хорошо говорит по-русски, но охранники и ухом не ведут.
На Бутырке все та же сборка, через которую проходят десятки, сотни
тысяч, тысячи тысяч, миллионы арестантов. А сборка не меняется, такая же
тусклая под темными сводами, пропитанная грязью и людскими страданиями,
много повидавшая на своем веку. Здесь опять через неказистую деревянную
дверь все по очереди в маленький, чуть менее тусклый врачебный кабинет, в
котором врачей двое, среди них узнаю женщину, которая в свое время говорила
"мы еще посмотрим".
Как Вы себя чувствуете, Павлов? Лечение Вам помогло? Или нет? --
спросила она, прочитав мою медкарту, и сразу отлегло: интонации говорили в
мою пользу.
Да, немного помогло, но случилась маленькая неприятность: час назад
пришлось выпрыгивать из машины. Результат видите.
Конвоиры были не в духе и металлической лесенкой для высадки из
автозэка пренебрегли. Я указал им на это, и услышал в ответ: "Па-ашел!"
Чтобы опередить гада, собравшегося вытолкнуть меня, я выпрыгнул на улицу. В
принципе, повезло, так как был туго затянут в бандажный пояс, но все равно
перекосило, и я валялся на укатанном снегу, с неприятным удивлением
наблюдая, как прыгают на землю ребята с свежезашитыми животами.
Ясно, -- сказала женщина и сделала в медкарте запись.
Среди присутствующих на сборке выделялся человек в отглаженном костюме
и белой рубашке, явно с воли. Интересуюсь: "По какой статье заехал?" --
"Разжигание национальной розни, -- говорит дядька, -- прямо с демонстрации
забрали. Меня уже два раза предупреждали: если буду лезть в политику,
посадят. Вот посадили". Забавно. Таких еще не видел. -- "И кто ж
предупреждал?" -- "Судья. Они дело завели..." -- последовал бесконечный
рассказ человека на гонках. Короче, з.... парень участкового своей
политической активностью. Так что быть костюму не судьба.
В процедуру медосмотра на Бутырке входит осмотр полового члена
арестанта. Для этого пришла молодая дама и, стоя за открытой дверью под
защитой вертухая, потребовала от всех по очереди (все с тем же непостижимым
интересом) снять штаны и предъявить член, а так как освещение и в коридоре
неважное, внимательно вглядывалась в объект. Негр стал объяснять, что он
ехал на суд, что зовут его не так, как называют, что он здесь по ошибке.
Вертухай благосклонно не реагировал. Женщина слушала внимательно и довольно
долго, и вдруг как заорет на все подземелье:
Член показывай!!!
Негр показал. Женщина ушла. Вертухай потребовал шнурки, негр, объясняя,
что он ехал на суд, что он здесь по ошибке, стал разуваться.
Он с Матросски, -- сказал я, подойдя к двери. Из сто тридцатой камеры.
Судовой.
Да? -- с интересом откликнулся вертухай. -- А зовут его как?
Как тебя зовут? -- задал я вопрос негру.
Мухамад.
Мухамадом его зовут.
А в карточке не так. Вы вместе приехали? С Матросски?
Ну да.
Мухамад, какая у тебя фамилия? Да, действительно, не та. А по
фотографии такой же. Ладно, назад поедешь.
Ближе к ночи перевели на другую сборку. Предыдущая была без шконок, с
лавочкой по периметру, здесь же в один ярус шконки, довольно тепло. Тоже
знакомое место. Народ образует стихийные группы: братва (естественно, у
решки, несмотря на то, что она глухая и дышать там в дыму и чаду тяжело; уже
кто-то раздирает на полосы полотенце, поджигает его и делает чифир), ребята
с зашитыми животами образуют отдельную группу, наркоманы находят свой общий
язык. Я успеваю занять шконку ближе к середине. Рядом два наркомана
озабоченно с энтузиазмом толкут какие-то таблетки, по очереди втыкают в вену
бабочку и несут свою бесконечную наркоманскую околесицу. От их одинаковых
восторженных рассказов о том, как достали, как приготовили, как зарядили и
пустили по вене, как поймали приход и т.п., можно одуреть. Зачем им тюрьма,
они и так себя наказали. К двоим присоединяется третий и говорит мне:
Ты подвинься, мы тут вместе.
Сам подвинься, -- отзываюсь я. Подвигаться неохота: на метр дальше уже
слишком воняет от унитаза.
Парень ошеломлен, масса эмоций отражается на его лице, но, не рискуя
связываться с бородатым, воздевает руки и выражает крайнюю степень
недовольства:
Я в шоке!
На том конфликт и заканчивается, наркоманы устраиваются втроем на двух
шконках. Через несколько часов на сборке воцаряется редкая благодетельная
тишина, в которой слышен лишь шорох гоняющих по спящим телам крыс.
Глубокой ночью на продоле раздались пьяные голоса, обстановка резко
изменилась, и вот я уже спешу на выход, но так, чтобы не быть первым или
последним, по той причине, что на сборку ворвался давний знакомый и с
развевающимися ленточками какой-то спецназовской бескозырки пролетел по
шконкам, топча тех, кто не успел подняться.
На коридор, бляди! -- орал вертухай, встав у двери и встречая каждого
ударом в грудь или живот. Мне повезло, я был уже на продоле. Зашитые, вообще
медленно передвигавшиеся, оказались среди последних. Можно было только
предполагать, что будет дальше, когда первый из зашитых получил удар в
живот. Смотреть я не стал. С криками и оскорблениями нас загнали в пустую,
страшно холодную камеру с двумя ярусами шконок и массой тараканов. Шконки
были как примороженные, сидеть на них решились только зашитые, не говорящие
ни слова, мертвенно бледные, бережно державшие руками свои животы. Между
прочим, когда их били, ни один из них не проронил ни звука. Глядя на них,
создавалось впечатление, что они смотрят за какую-то невидимую нам стену и
видят тоже что-то невидимое нам. До утренней проверки, чтобы согреться,
ходили по камере, а на проверку нас пригласил все тот же вертухай. Видимо,
насытившись, он слегка побил тех, кто ему чем-то не понравился, а не
нравилось ему, в основном, то, что на него смотрят, и перегнал нас в другую,
уже не столь холодную сборку. На него снизошло благостно-философское
настроение, и, пока заходили остальные, вертухай, встав в позу собственника,
душевно спрашивал пожилого азербайджанца:
Послушай, Володь, как ты думаешь, почему они такие пиздоголовые? Как ты
думаешь, они всегда такими были или со временем стали? А, Володь?
Азербайджанец "Володя", размышляя, вломят ему сейчас или нет, развел
руками.
Ладно, Володь, иди к ним. А все-таки подумай. Интересно.
Так наступила очередная бутырская пятница. Долго ли, коротко ли, а
начали поднимать в хаты. Вот здесь и замирает сердце арестанта. Потянулась
череда коридоров и закоулков общака, мимо плывут знакомые цифры, и ноль
шесть тут, и девять четыре, и обиженки, номера которых знает каждый
арестант. Вертухай останавливается, оглашает список, и все -- нет человека,
летит человек в тартарары, как по заклинанию колдуна. Тень бежит по лицам
услышавших свою фамилию, и захлопываются за ними огромные коричневые
тормоза. "Нет, меня на спец, я после больницы, меня на общак нельзя" -- при
каждом удобном случае вслух гонит бывший сифилитик, но и его поглощает
утроба общака. А когда туда же уходят и зашитые, я бессильно закрываю глаза,
в голове становится тоскливо и пусто. До спеца добирается лишь небольшая
группа, и здесь меняется все: вертухай уходит за поворот продола, арестанты
растягиваются по коридору, один приникает к шнифтам хаты, зовет кого-то и
быстро сдавленным голосом говорит: "Все договорено, через два дня тебя
переведут на больницу". Бредущий последним с огромным баулом бородатый
арестант желчно разговаривает сам с собой:
Блядь! Опять спец! Опять строгая изоляция!
Давно на тюрьме? -- сочувственно интересуется кто-то.
Давно?! -- нервно переспрашивает бородатый. -- Три года на корпусе ФСБ!
Даже в автозэке одного везли!
У тебя курить есть?
Нет у меня ни хуя! Опять, блядь, строгая изоляция!
Тем не менее, парень останавливается и дрожащими руками выбрасывает из
баула пачку за пачкой.
От души, братан! Хорош, оставь себе.
Строгая изоляция! -- в тоске повторяет парень.
За поворотом продола меня манит пальцем вертухай и, показывая глазами
на того, который только что словился с приятелем, тихо говорит:
Он подходил к камере? Разговаривал? О чем?
Хуй его знает, я за ним не пасу. Он вообще сзади меня шел.
Правильно, -- удовлетворенно говорит вертухай, -- нельзя закладывать
товарищей по несчастью, пошли со мной.
Ну, думаю, будет мне сейчас спец. Но соседний коридор оказался
больничным, а камера, в которую я зашел, одной из тех, где я уже был, и
зашел я в нее как домой, с удовольствием отметив, что народ в хате
подобрался приличный, а место под решкой как будто было приготовлено для
меня. Через пару часов хату разгрузили, и осталось нас буквально пятеро на
семь шконарей. С тех пор, как у меня появился бандажный пояс, который прямо
подпадает под определение запрета, он стал, вкупе с немалым сроком на тюрьме
и тяжким обвинением, визитной карточкой моей арестантской авторитетности.
Даже вертухаи изредка уважительно интересовались, кто мне его разрешил, на
что я отвечал, что лично начальник тюрьмы. Затяжная партия перешла в
эндшпиль. Дебют и миттельшпиль я мог считать за собой, и очень надеялся
провести пешку в ферзи, несмотря на то, что партия играется вслепую, без
доски, а соперник у меня -- многоглавый дракон, ебнутый на всю башку вампир,
корыстный самодур и исторический недоносок -- государство Йотенгейм. Итак,
немного на Бутырке, потом снова на Матросску, а дальше на суд и -- или на
свободу, или к новым голодовкам.
В хате обреталась, по большей части, молодежь. Был и совершенно
напуганный человек постарше, похожий на якута, не говорящий по-русски, но с
неуловимо-властными манерами, выказывающими человека не простого. Напуганный
-- сказано не верно, потрясенный -- правильно. Что-то он пытался объяснить
по-английски, но хата, включая меня, ни в зуб ногой. Тогда дядька достал
газетную вырезку, и из статьи стало ясно, что он -- вице-мэр города Багио,
известнейший филиппинский врач в области нетрадиционной медицины, приехал в
Россию к русской жене и получил из-за неудачной операции обвинение в
умышленном убийстве. Жестами вице-мэр города Багио объяснил мне, что перед
этим он был в каком-то страшном месте, где творятся нечеловеческие ужасы,
там у него случился сердечный приступ, и он очнулся здесь. Несложно было
понять, что доктор побывал на общаке. Что ж, такая у тебя судьба, доктор.
Беседовали мы долго, выглядело, наверно, смешно, но мы понимали друг друга.
Ночью одному парнишке с больной печенью и сердечной недостаточностью стало
плохо. Парень позеленел, почти перестал дышать. Я проверил его пульс, он был
слабым, с заметными перебоями. Было видно, что парень умирает. Мы
забарабанили в тормоза, старшой отозвался и, довольно сочувственно, сказал,
что до утра шуметь без толку: врачей нет. -- "А дежурный?!" -- закричали мы.
-- "Пойду, поищу". -- Через некоторое время старшой вернулся и вполне
определенно сказал: "Нет, ребята, бесполезно". Я посмотрел на филиппинца.
Тот отрицательно покачал головой. Я ему: "Неужели не можешь?!" Несколько
секунд он раздумывал с опущенными веками, потом решительно поднялся и очень
доходчиво жестами объяснил всем, что все, что он может сделать, это пощупать
пульс, и ничего больше. И посмотрел мне в глаза. "Давай, не бойся" --
ответил взглядом я. С этой секунды филиппинец преобразился, лицо приняло
неожиданно властное выражение и застыло как маска. Он сделал жест: нужны
часы. Часы были у меня. Филиппинец взял руку больного, погрузился в
созерцание циферблата. В течение одной минуты щеки больного порозовели, он
задышал ровно, открыл глаза. А филиппинец отпустил его руку, отдал мне часы
и выразительно пожал плечами: пульс, мол, нормальный, повода для
беспокойства нет. Необычное выражение лица врача исчезло. Через пять минут
парень смог выпить воды, а через час сидел за дубком и разговаривал.
Филиппинец что-то писал в тетрадь и молился; оказалось, он христианской
веры. Приходил вертухай, интересовался, как там у нас.-- "Вот видите, а вы
шумели: "Умирает!" Обошлось же". На лампочку под потолком надели коробку от
блока сигарет, в камере воцарился приятный полумрак, и все залегли, кто как
мог, на неизменно голые шконки и заснули.
Когда заскрежетали к проверке тормоза, не все отреагировали сразу.
Почти воскресший ночью парнишка, приподнявшись на шконке, пытался понять
происходящее. Остальные уже стояли с руками за спину. Вошел огромный мусор,
совершенно добродушного виду. Так же добродушно оглядел всех и не торопясь
сгреб левой рукой уже сидевшего, но еще не вставшего парня за грудки, без
труда приподнял и, тяжелым маятником отведя правую руку, пару раз бесшумно
двинул парня кулачищем в живот и бросил на пол.
Что же вы, господа, не уважаете представителя власти? Я -- представляю
власть.
Арестанты стояли, молча усваивая науку ненависти.
С тех пор, как пришлось прыгнуть из автозэка, гулять я не ходил,
передвигаться удавалось едва-едва, поэтому развлечений оставалось искать в
шашках, шахматах, нардах, сигаретах и надеждах. Происходили события, велись
беседы, переживались чувства и плавились мысли, текла жизнь арестанта, и
все, ее наполнявшее, не стоило шага по ночному Арбату. На пути, конечно, к
международному аэропорту.
Глава 28. ТАКАЯ ШНЯГА
Это удивительное государство у всего цивилизованного мира вызывает
чувство глубокого недоумения. Русский арестант, сидит ли за что-то, или, как
говорят все следственно-арестованные, ни за что, тоже чувствует себя в
зазеркалье, по ту сторону действительности, как Алиса в стране чудес, с той
лишь разницей, что зеркала и чудеса в русском цугундере грязные и
подванивают. Но здесь происходит акт массового очищения грязью, и люди
становятся людьми, как никогда и нигде на просторах России (из чего можно
заключить, что мудрые правители проводят по отношению к своему народу
единственно верную политику).
Как-то раз тюремным вечерком делать было нечего, и я взялся за научные
опыты, с целью вовлечь в них филлипинца -- думал, может, удастся увидеть
что-либо необычное. При весьма ограниченных технических средствах, среди
холодных черных шконок бутырской больнички, на свет была извлечена иголка.
Если у арестанта есть иголка, к нему обращаются, на него смотрят
положительно. У меня иголка была. Далее все по Перельману, "Занимательная
физика". Сложенный вчетверо и развернутый листок бумаги центральной точкой
помещается на острие иголки (ее воткнули вверх ногами в обложку тетради.
Арестанты собрались вокруг, всем было любопытно, что будет дальше. Объяснять
я ничего не стал, лишь велел никому не шевелиться и аккуратно дышать, чтобы
не было ни дуновения ветерка. Смысл в том, чтобы поднести к листку на иголке
ладонь, как бы прикрывая ею огонь свечи от ветра. В зависимости от силы
биополя человека, листок может начать вращение. Я попросил поднести руку
парня, чудесно исцелившегося ночью и битого утром. Выглядел он как амеба, и
листок на него не отреагировал, даже не шелохнулся. Тогда попробовал я.
Листок сделал оборот вокруг оси. Всем стало интересно, по очереди потянулись
руки. Как и следовало ожидать, в глазах филлипинца вспыхнула искорка, он
решительно подошел, протянул руку. Жест его был чуть-чуть нетерпеливым,
назидательным и уверенным: мол, вот так надо. Он оказался прав. Листок под
ладонью доктора завертелся быстро и равномерно, несмотря на то, что был из
тяжелой тетрадной бумаги, а не из папиросной, как рекомендует Перельман. От
руки филлипинца явно исходила ровная сильная энергия. Арестанты восхищенно
смотрели, как кружится листок. Цель эксперимента была достигнута. Трудно
объяснить, почему, но возникший энтузиазм дал мне уверенность, что я смогу
сделать нечто иное, практически невероятное, о чем лишь читал, но я не
сомневался. Дав знак, чтобы никто не шевелился, я протянул руку над листком,
сантиметрах в тридцати-сорока над ним, и попытался почувствовать его. Это
удалось. Пространство между ладонью и листком сделалось чуть плотнее
воздуха, и я стал скручивать его по часовой стрелке, заставляя повиноваться,
вкладывая столько же сил, как если бы туго закручивал кран. Могло бы
выглядеть комично, если бы не произошло то, от чего захолонуло в груди:
листок дернулся и стал вращаться с той же скоростью, с которой
поворачивалась ладонь со скрюченными от напряжения пальцами. Не верилось
глазам, и я стал скручивать пространство против часовой стрелки. Листок
послушно, хотя и на крайнем моменте напряжения, пошел против часовой
стрелки. Чтобы получить полное доказательство, я крутанул его еще раз по
часовой. Сомнений не осталось, сил тоже. Я поднял взгляд. Все молчали.
Филлипинец побледнел и выглядел взволнованным. "Все, -- сказал я, -- на
сегодня хватит" -- и все, по-прежнему молча, разошлись. Филлипинец достал
тетрадь и быстрым крупным почерком весь вечер самоуглубленно писал в ней.
Бутырское утро свеженько напомнило нам, что никакие удивительные
способности и бывшие заслуги не помешают нам встать перед проверяющим с
руками за спину, а вся наша свобода воли -- это молчать. -- "У вас все в
порядке? -- спросил проверяющий. -- Что молчите? Я спрашиваю, все ли в
порядке. Молчите? Ну, молчите..." Что ж, за это на проверке не бьют. Вызовут
"слегка" -- там другое дело. Филлипинца заказали с вещами. Трясущимися
руками бедный доктор стал собирать баул, будучи, видимо, уверен, что его
снова отведут в какое-то страшное место. Открылись тормоза, и вертух, с утра
недовольный чем-то, просящим тоном сказал другому: "Слушай, отведи этого
мудака, ладно?" -- "Куда? К иностранцам?" -- "Ну. Думали, якут. Эй, ты, ты
кто там? Ладно, давай выходи, хули встал в дверях". Так мы расстались с
мэром города Багио господином Хуаном Лабо. -- "Такая шняга" -- заметил
кто-то, когда захлопнулись тормоза. "Такая страна" -- говорил знакомый
американец, объясняя тем самым российские странности, но тогда ни он, ни я
еще не знали, что правильнее говорить: такая шняга.
А время шло, в нашей хате не лечили никого, ребята собрались по
преимуществу сыновья своих родителей, т.е. бабки за них двинули, за что
наказание ожидалось минимальное. Наш болезный и битый съездил на суд -- "на
меру". Меру ему не изменили. Судья задала провокационный вопрос: считает ли
обвиняемый себя виновным, и парень с горячностью ответил: "Нет!" Я сутки
потратил, чтобы вбить в его башку: о виновности "на мере" ни слова. Однако
парень, как истинный арестант, мне не поверил. А шансы у него были: самое
легкое обвинение в хранении незначительного количества наркоты. Но -- хотел
бы я видеть того, кто умеет учиться на чужих ошибках. Встречи с адвокатом
стали реже (все-таки не удобно было напрягать Ирину Николаевну лишними
посещениями тюрьмы, входя в которую, как она призналась позже, адвокат не
может быть уверен, что выйдет из нее); уважаемый следователь пропал прочно;
но было ясно одно: я побеждаю, идя по единственно возможному медленному
пути: невидимые лица используют невидимые связи, а умеренные, но
убедительные угрозы Косуле обеспечивают путь на больницу в матросскую
Тишину, куда в одно прекрасное утро меня повезли снова.
Этап на больницу сопровождается упрощенной процедурой сдачи казенки,
прямо тут, на продоле, отчего чувствуешь неизменное волнение: всему вопреки,
а вдруг свобода? О чем еще мечтать арестанту. Самая важная забота --
убедиться, что едешь на больницу, а не на общак, поэтому сданная казенка
успокаивает, к тому же вопрос, что говорить на Матросске, уже не страшит;
чувствовать себя в привилегированном положении неистребимо приятно даже в
тюрьме. На первом этаже я оказался в одиночке, но не в стакане, а с
лавочкой. Позже подсадили парня, в боксе стало тесно, но мы, естественно,
закурили, покрыв туманом желтую лампочку, грязно-зеленые стены и друг друга.
-- "Ты на больницу?" -- поинтересовался парень, глядя на полотенце, которым
я перетянул поясницу (пояс отобрали и сказали, что отдадут позже). -- "Точно
не знаю. Видимо, да. Если не трудно, помоги затянуть потуже. А ты?" -- "Я на
волю, срок статьи истек". Вот это да! Этот парень сейчас выйдет из тюрьмы и
пойдет сам, куда захочет. Вот это -- да... -- "Сам-то откуда?" -- "Из
спидовой хаты" -- тут, по правде сказать, передернуло, и я постарался
отодвинуться от соседа. -- "То есть, на Бутырке тоже есть спидовые хаты?" --
"Конечно" -- парень перечислил, какие. -- "Заболел в тюрьме?" -- "Нет, на
воле. У нас компания тесная, всегда один баян был". -- "На воле сможешь
позвонить?" -- "Да, давай телефон". Тут я задумался, а что это я в одиночке
вдруг встречаюсь с тем, кто уходит на волю. -- "Нет, -- говорю, -- не надо
ничего".
Этап оказался немногочисленным, поместился в УАЗ, как было однажды.
Каждого заковали в наручники, отчего ожидаемая радость увидеть Москву
померкла. Когда ты в наручниках, очень хочется убивать тех, кто тебе их
предназначил, поэтому ни в окно, ни на мусора с автоматом во время езды
смотреть не хотелось. На морозном солнечном дворе Матросской Тишины
самочувствие улучшилось. Наручники сняли и дали возможность постоять на
воздухе, где взгляд, конечно же, стремится в небо, белесое высокое пустое
московское небо. Сбоку опоры какой-то постройки. Опускаю глаза и сталкиваюсь
взглядом со старым знакомым. Вася! Кот, повидав тысячи арестантов, узнает
меня сразу, это очевидно. И поступает чисто по-арестантски: не видит меня в
упор и медленно исчезает за небольшой опорой. Делаю шаг в сторону, так же
неторопливо, как Вася, чтобы не привлечь ничьего внимания и увидеть за
колонной кота. Вася, видя такое дело, так же аккуратно делает шаг назад, и
опять его не видно. Знает серый, что от этого арестанта хорошего ждать
нельзя, еще возьмет за шкибот и отнесет в хату два два восемь. Получается,
не освободился Вася, а всего лишь уехал на зону. Впрочем, за высокими
стенами он как дома. Рожденный в тюрьме, как истинный россиянин, он должен
быть патриотом. Вася, Вася... Шняга все это. Самые большие патриоты, Вася,
это государственные ворюги, да и то потому, что красть в других местах не
умеют. Держи хвост трубой, беги за ворота, когда поедет автозэк, тебя
пропустят, и узнаешь другой мир, где живут свободные кошки, где дурманят
невиданные тобой доселе краски и запахи, где тебя ждет справедливая борьба
за жизнь и за все, что ты хочешь. Беги, Вася.
Приемный кабинет преодолевается автоматически. Приемщица смотрит в
историю болезни, задает вопрос, ответа не слушает, и -- все, Павлов, не
мешайте, идите на сборку, сейчас отведут во второе отделение. Тюремная Мекка
достигнута опять. С каким спокойным сердцем шагаешь за вертухаем. Что
шагаешь, это, конечно, кажется, на самом деле плетешься, и вертухай
терпеливо ждет, когда дошкандыбаешь до очередной двери. В знакомом
поднебесном коридоре останавливаемся не перед той дверью, где я был раньше.
-- "Слушай, старшой, давай меня в двадцатую, я недавно оттуда, меня там
ждут". Несмотря на то, что камера для меня определена, старшой самым
удивительным образом соглашается, и мы идем дальше. -- "Сюда?" -- "Да, в
самый раз".
О-о! Какие люди без охраны! -- восклицает Валера О.О.Р.
Удивленно смотрит Малхаз; Серега невозмутим, но явно рад.
А вот и место твое. Видишь -- свободно. Мы его тебе оставили, --
серьезно и с достоинством говорит Валера. Ну, разве это не кайф, господа? А
тут и чайку, и сигарет хороших. Не грех задымить наши грешные души и, ясное
дело, с этапа отдохнуть, слушая как Валера, будучи одарен музыкально, поет
песни собственного сочинения.
Одна из песен Валеры О.О.Р.
Мы с ним ломали хлеб и чифирили,
Его считали мы за своего,
Но этим летом
Воры к ответу
На суд Прогоном вызвали его.
Но этим летом
Воры к ответу
На суд Прогоном вызвали его.
Я в легкие воткнул ему заточку,
Он хрипло закусил ее ребром.
И вспомнил я про маму и про дочку,
И пот со лба я вытер рукавом.
Потом пришел начальничек с проверкой,
Он заявил, что всем теперь п....
Что будет делать он со сводкою и сверкой,
И жмурика девать ему куда.
А я на шконку на прощание прилягу
На крытой долго тянутся года.
Такая шняга,
Такая шняга,
Такая это шняга, господа.
Такая шняга,
Такая шняга,
Такая это шняга, господа!
Братва не выдаст потеряет зубы,
Здоровье потеряет, кто ни есть.
Когда на сборке долго бить нас будут
Узнает каждый, что такое честь.
Я, если выживу, скажу как под присягой
Уйду в бега, покину родину, когда
Слабинку даст в заборе эта шняга,
Ну, а пока прощайте, господа.
Слабинку даст в заборе эта шняга,
Не поминайте лихом, господа!
Глава 29. ОДИНАКОВЫЕ ЛЮДИ
На тюремном дворе стоял декабрь-месяц. Продержаться бы до января,
загадал я на удачу. Удастся встретить Новый Год на Матросске -- все будет
хорошо. Перед Серпами загадывал в автозэке, но не сбылось. И не могло
сбыться, потому что на Серпы загадывал и раньше, на малом спецу: если
выиграю серию шахматных партий у подсадного дяденьки милиционера, то Серпы
будут в мою пользу. Но проиграл. А значит, загадывание в автозэке
недействительно: два раза на одно и то же загадывать нельзя.
В борьбе с тюрьмой и временем определились бухты радости, куда шторма
не доходили: например, размышления о том, как вернусь. Часто вспоминалось:
"Мне хочется домой, в огромность
Квартиры, наводящей грусть.
Войду, сниму пальто, опомнюсь,
Огнями улиц озарюсь..."
Через месяц или через десять лет, но когда-нибудь вернусь же.
Жизнь в общей хате больницы Матросской Тишины потекла как золотая
осень, ярко, доброжелательно и спокойно; и все знали -- это не надолго. Как
зацветшие в неволе цветы, мы, судьбою брошенные в четыре стены арестанты,
почти расслабились, наслаждаясь моментом, воспоминания о вольной жизни
зазвучали как легенды. Позже, выйдя на сборку, Валера ООР самым
положительным образом отзовется о проведенном времени, и сборка, как
мембрана, резонансом донесет нам его рассказы через вновь зашедших или
соседей. Саша-банк, неутомимый в разговорах, никогда не ругающийся матом
банкир, пришлет на хату через больничных шнырей фруктовую передачу с теплыми
пожеланиями. Многие будут вспоминать это время, а кое-кто, дай бог, уже и на
свободе. Время пришло, и хату покинули: Валера ООР, Миша Ангел, Малхаз,
Юра-наркоман, Саша-банк. Остались мы с Серегой, и не успели мы прислушаться
к зеленой тишине, как на продоле загремела музыка, раскрылись тормоза, и, с
орущей спидолой в руках, зашел новый полосатый -- Серега. Покрытый синим
орнаментом наколок, Серега разухабисто расположился в хате и, первым делом,
изучил творческое наследие Юры-наркомана, а именно: съел одновременно
двадцать четыре колеса фенозепама, после чего хата забыла про сон.
Радиоприемник советских времен (а Серега с тех времен почти и не вылезает из
тюрем) исторгал такую музыку, что трудно было догадаться, почему ее не
слышат вертухаи. Если Серега, сверкая глазами, огромными как блюдца, хотел
справить малую нужду, то можно было предположить, что в каждом углу горит по
пожару, а пожарники уже приехали. В буйном недовольстве чем-то, Серега
разбил приемник об пол, хорошенько растоптал его и взялся ремонтировать,
потом опять разбил и поставил хату на уши. Перло Серегу четыре дня, в
течение которых он ловил такой ломовой кайф, что претензий к нему не было ни
у кого. Попросив его о какой-то мелочи, я услышал в ответ: "А я скажу, что
ты меня хотел убить". Об этом я рассказал ему, когда он протрезвел. --
"Правда, что-ли? -- изумился полосатый. -- Ты слышал?" -- вопрос был
адресован моему соседу. -- "Нет, я не слышал" -- несколько неожиданно для
меня ответил мой старый знакомый. -- "Заточку положи" -- примирительно и
уверенно перешел в наступление полосатый. И впрямь, я подзабылся, разрезая
буханку хлеба: нельзя разговаривать, держа в руке нож. Но всем было ясно,
что я без претензий, и все тут же устаканилось. Тем не менее, эпизод
прозвучал как напоминание: осторожность -- первое дело, поэтому я напрочь
отказался от заманчивой идеи добыть у адвоката денег, а у вертухаев бутылку
коньяку. Не успел Серега как следует протрезветь, как его из больницы
выписали. Ушел на этап и мой давний сосед, другой Серега. Я подогнал ему,
что мог, он мне оставил на память кружку, ручку которой оплел пластиковой
трубкой от больничной капельницы. Обменялись адресами. Бог знает, пригодятся
ли. Прощания скупы. Тот, кто уходит, чувствует дыхание судьбы и перемен.
Тот, кто остается - только судьбы. Прощание есть прощание - скорее всего,
навсегда. В хате стало неуютно, повеяло событиями, предчувствие которых
оправдалось сразу: хату заполнили новым народом, большинство из которых
оказалось наркоманами, и пошло, и поехало. Тут же нашлось лавэ, по всей
больнице, на тубонар, даже на общак, были разосланы малявы с призывом
откликнуться и прислать заразы. Кто-то откликнулся, деньги поплыли по
веревочным дорогам куда-то, и, как в сказке, из окошка приехала наркота.
Деловито и целеустремленно, кто-то что-то мял, разводил, выпаривал,
отстаивал. В результате получилась темная гадость, которую набрали в баян,
предварительно продезинфицировав его холодной водой из-под крана, и стали по
очереди колоться, не испытывая в маниакальном стремлении ровным счетом
никаких опасений. Обколовшаяся хата поймала приход и выглядела, как после
Бородинского сражения. Я чувствовал себя неуютно и с неприязнью ожидал
дальнейших движений, в любой момент хату могли пустить под дубинал, невзирая
на то, что это больница. Мой статус никак не соответствовал создавшемуся
положению; или меня подставляют, или я буду переведен в другое место.
Оправдалось второе предположение: заказали с вещами, и я оказался в
маленькой, на восемь коек, часть из которых, как шконки, друг над другом,
конечно же, грязной и заполненной тараканами, камере, где, впрочем, несмотря
на то, что народу было больше, чем коек, расположился на удобном месте под
решкой, и стал привыкать к новым людям. После просторной хаты сужение
пространства болезненно отзывается на самочувствии, и ненависть к тюрьме
вспыхивает с новой силой, отвращение становится невыносимым, но -- это
обычное состояние арестанта.
Первая ночь на новом месте -- бессонная. Все приглядываются к тебе, ты
ко всем. Контингент средний, поэтому разговаривать не обязательно, но уши не
заткнешь (а иногда хочется), и я слушаю парня из Смоленска, который
рассказывает о том, что прошлой ночью в соседней хате молоденький парнишка
всю ночь ебал матрас, меняя позы и разговаривая с ним как с женщиной, а под
утро собрал свои вещи и поджег их, оставаясь голым, а когда в хату влетел
мусор, -- бросился на него с иголкой, воображая что это шпага. Мусор
применил "черемуху" -- слезоточивый газ, и вся хата получила заряд бодрости.
Наверно это был тот малый, которого я видел на продоле, идя с вызова от
адвоката. Женщина в белом халате спрашивала, зачем он ел спички, а парень
убежденно и тоскливо отвечал: "Чтобы поседели волосы". И убедительно
отвечал. Или артист, или крыша съехала. Или то и другое. Однако никто в хате
к этому с иронией не отнесся: гарантий нет ни для кого. Есть возможность
порадоваться тому, что ты еще в своем уме. По этому случаю, смоленский начал
радоваться жизни, как умел, т.е. стал рассказывать анекдоты. Рассказывал он
их до утра, без передышки, выбирая самые грязные; я и не знал, что их
столько. Иногда рассказчик все же утомлялся и брал музыкальную паузу. --
"Тихо у нас в лесу, -- радостно пел он известные народные куплеты, -- только
не спит барсук. Яйца барсук повесил на сук, вот и не спит барсук". На устное
народное творчество откликнулся лишь кто-то один, остальные молча терпели.
Но поддержки оказалось достаточно. Завернув очередную похабщину в стиле
дебильного натурализма, смоленский глумливо смеялся и с новой силой запевал:
Тихо у нас в лесу,
только не спит лиса.
Знает лиса, что в жопе оса,
вот и не спит лиса.
Когда маразм достиг апогея, в хате пели на два голоса:
Тихо у нас в лесу,
только не спят дрозды.
Знают дрозды, что получат пизды,
вот и не спят дрозды.
Ближе к утренней проверке смоленский иссяк, а я не понимал, в какой я
больнице, и в голове навязчиво сидела одна из песен:
Как Ивану Кузмичу
в жопу вставили свечу.
Ты гори, гори, свеча,
У Ивана Кузмича!
Все бы еще полбеды, но проснулся напротив некий горный орел. Проснулся,
расправил крылья, достал из тумбочки баян, с любовью оглядел его, спрятал в
баул и, как будто только что ос- тановился, продолжил с мужественным
акцентом:
А я и спрашиваю! Что она делала в хате? Сосала. Мы ее на вертолет
пригласили, так, в гости, думали, она отдыхала, а она нет -- сосала. Сама
сказала. Мы подумали, подумали -- да, вроде красивая. Шлюха, конечно, но
ничего. Мы ее и спрашиваем, а как мол с нами. А она: "С удовольствием".
Полхаты ее за ночь отымели.
И в таком духе не переставая, с перерывом на проверку, весь божий день.
Практически без вариаций. Господа, цените свободу. Лучшая из свобод -- не
слушать мудаков.
По прошествии изрядного времени стало понятно, что речь идет не о
проститутке, доставленной в хату (очень редко, дорого, но бывает), а о
петухе.
К великому моему облегчению, горный орел на следующее утро с больнички
был выписан и, хлопая крыльями, улетел.
Я ощущал себя в привилегированном положении на единственно верной
дороге, где в конце тоннеля обязательно есть свет, надо лишь дойти. То, что
не всем это удается, со всей очевидностью стало ясно в предыдущей хате. За
сутки перед тем, как перевели сюда, в хату занесли мужика без сознания,
потом он начал стонать, хрипеть, к ночи заметался в бреду, упал с кровати,
вертухайша пристегнула его наручниками к железяке и больше на наши призывы
не реагировала, сказав, что до утра ничего сделать нельзя. Под утро у него
началась агония, и на рассвете он умер. Почему-то я был уверен, что после
этого меня закажут с вещами, что и произошло.
Смрадная камера с извечными тараканами, узкий свет грязной лампочки,
растекающийся по грязным зеленым стенам, сжатое пространство, проклятый
дальняк за полуистлевшей занавеской, бомжи, которых вечно призывают помыться
и побыть людьми хотя бы в тюрьме все это может довести до бешенства, и
доводит, но если раньше я думал, что альпинизм школа терпения, то теперь
считаю, что до тюрьмы ему далеко. Мучит жажда общения; дебильное общество
как петля на шее. Зашедший в хату азербайджанец усиленно изображал из себя
больного, как в анекдоте добавлял к словам частицу "мультур" (потому,
видать, что культур-мультур не хватает) и злостно портил воздух. Ночью через
решку заехал груз с общака. Пачка хороших сигарет, перевязанная и
переклеенная, предназначалась Смоленскому. Общий корпус оказал ему уважение,
и пачка как символ легла на его тумбочку, а ее хозяин удовлетворенно
закимарил. Глубокой ночью, когда дремали все, азербайджанец, тусующийся у
тормозов, кошачьим шагом двинулся к решке, запустил пальцы в пачку и, отойдя
к тормозам, закурил.
Але, мультур, тебя кто-то угощал? не выдержал я.
Просто я хочу курить.
Пару секунд, открыв глаза, Смоленский размышлял, потом резко поднялся,
схватил литровый фаныч, в два прыжка оказался у тормозов и вмазал
азербайджанцу по балде. Звук был как металлом по дереву. С этого момента
болеть он перестал и воздух не портил. Уходя из хаты, он выскользнул как
крыса, будто опасаясь, что не выпустят.
На смену уходящему тут же приходит другой, двоим-троим постоянно не
хватает места, но ко мне это не относится. Никто не договаривается, кому
спать, кому бодрствовать, это происходит само собой (в строгих хатах и у
полосатых кто хочет может прилечь на свободную в данный момент шконку),
нельзя сказать, что ущемляются права слабого, нет, учитывается состояние
здоровья каждого арестанта и его положение, которое тем прочнее, чем дольше
арестант на тюрьме.
К денежному пирогу, видимо, были допущены все-таки не все: тощая и
злобная врачиха старалась уличить меня в симуляции, устраивая неожиданные
медосмотры, хотя при наличии рентгеновского снимка позвоночника это было
бессмысленно (но и снимок пару раз теряли; продавали, наверно). Медосмотры
ее разочаровывали, т.к. всегда на мне обнаруживался затянутый бандажный
пояс, носить который здоровому человеку терпения не хватит. Через адвоката
стали приходить известия, что я подбиваю арестантов к неповиновению и требую
от персонала привилегий. Замкнувшись, я учил наизусть словарь немецкого
языка и жадно вчитывался в хрестоматию по литературе, найденную под
кроватью. Откровением прозвучало с грязных потрепанных страниц стихотворение
Симонова "Жди меня и я вернусь" символ переживаний в неволе. "Можно я
почитаю?" обратился ко мне парнишка, недавно зашедший в хату как призрак, а
теперь повеселевший. Выходя на уколы, я видел, как ему хмурый врач в военной
форме с наброшенным поверх халатом проткнул в коридоре иглой от шприца
легкие, и через пластиковую трубочку в банку потекла коричневая жидкость.
Воды из легких парню откачали 5 литров, и он ожил, рассказал, как в Бутырке
на него не обращали внимания и согласились сделать флюорографию только когда
стал отключаться по-серьезному. С его лица сошла бледность, блестящим
счастливым взглядом он всматривался в горизонт. Прочитав книгу, он сказал:
"Я знаю, что теперь делать. Я буду учиться" и внимательно слушал мои
рассказы о литературе. Зашел еще один юный арестант. Этот вкатился в хату
как счастливый школьник, сдавший все экзамены. Еще не захлопнулась камерная
дверь, а уже начался возбужденный рассказ о приключениях: как поймали после
четырех лет в розыске; не выдержав, парень позвонил матери по телефону,
сказал, что зайдет на пять минут, тут его и взяли (прослушивание телефонов с
советских времен остается одним из самых действенных способов слежки, на это
государство денег не жалеет один черт народные что бы там ни говорили об
обратном. Рассказал, как повезли на следственный эксперимент на берег
водохранилища, как, будучи в наручниках, дернул через капустное поле.
"Прикольно! Я бегу, мусора стреляют... Не попали. Но догнали. Прикольно!"
Рассказал и о том, как вертухай отмочил его на сборке до полусмерти за то,
что отказался отдать кожаную куртку, подарок матери. Без тени страха
повествовал: "Вертухай меня на этапе в Бутырке увидел, ага, говорит, на
больничку съехал, ничего, я тебя подожду, приедешь на сборке повстречаемся.
Прикольно! Жаль только, здесь не надолго. Но ничего, теперь будет легче. А
пока хоть на рогах посижу перед Бутыркой". Под рогами подразумевалось
деревянное сиденье на унитазе, старательно обтянутое грязными тряпками вещь,
для тюрьмы невиданная. В предыдущей, большой, камере, которую врачи называли
общей, и где народу было вдвое меньше, чем коек, отчего на общую она совсем
не походила, был просторный дальняк вокзального типа, там можно было
помыться, накипятив воды; в камере с унитазом это сложнее, в некоторых,
например в девять четыре на Бутырке, вовсе мыться было нельзя из-за
перенаселенности и напряженности отношений. Унитазы отдельная тюремная
песня, на сборках они такие, что ни в сказке сказать, ни пером описать, на
спецу поприличнее, а на общаке смердят по определению, будучи в употреблении
круглые сутки. Не то что прикасаться, но и приближаться к ним не хочется.
Вот и порадовала парня столь исключительная возможность, хотя и вряд ли
можно разделить его радость. Иногда канализация используется для дороги. То
есть из верхней хаты в унитаз проталкивают на веревке "коня", вытаскивают
через очко в нижней хате, выловив удочкой или рукой, после чего, протягивая
эту веревку, переправляют через канализационную трубу грузы, запаянные в
полиэтилен. Неплохим переговорным устройством служит иногда и раковина, в
нее можно говорить, и слышно из нее неплохо. Кроме насущных потребностей,
столь замысловатыми путями поддерживается и жажда общения характерная черта
арестанта. Постепенно обнаружилось, что хата полна молодежи, пара лежачих,
пара с водой в легких, остальные как обычно (за деньги). Атмосфера
беззаботная. Но как-то раз ближе к ночи открылись тормоза, и вертухаи внесли
мужика без сознания. Что он умрет, было ясно сразу. Тот, предыдущий, тоже
был по-особенному бледен, точно как этот. Наутро в камеру зашла врач, моя
лечащая, и долго пыталась привести мужика в чувство, сокрушаясь, что нет
нужного лекарства; обычно врачи в камеру не заходят, что бы в ней ни
случилось. "Володя! Володя! Ты меня слышишь? Володя! Не уходи, оставайся
здесь!" говорила женщина, теребя больного по щекам, но тот хрипел и явно
оставаться отказывался. Женщина ушла, вернулась, сделала больному укол. "Что
с ним будет?" встревожилась молодежь. "Ничего. Все будет нормально"
отрешенно ответила уходя врач. Сначала мужик притих, но через несколько
часов застонал, заметался, был пристегнут наручниками к кровати, чтоб не
ползал, ночью забился в агонии и умер. До проверки труп оставался в камере.
После проверки все молча курили, разговор не клеился, а к полудню снова
открылись тормоза, и вертухаи с больничным шнырем внесли еще одного, и было
ясно, что и этот не жилец. Его тоже поместили на ближнюю к дверям кровать,
можно сказать кровать смертников. "Опять к вам, сказала врач, взглянув на
меня. Ничего не поделаешь лучшая камера, пусть хоть здесь немного побудет".
Лучшая это значит менее грязная, благодаря тому, что кто-то в ней сидит
долго и хоть как-то заботится о чистоте. В нашем случае мы приобщили к труду
бомжа, предварительно заставив его постираться и помыться. "Ты хоть в тюрьме
побудь человеком" наставляли его арестанты, и он послушно становился им.
Принесенный в хату мужик бредил громко, на кого-то кричал, кого-то
звал, с кем-то не соглашался, упал с кровати, корчился на полу в судорогах,
будто его раздирали бесы, старался ползти к решке, обильно исходя
отвратительной и почему-то вызывающей у всех страх пеной изо рта. Подойти к
нему не решался никто, и он как живой кошмар выполз на середину, загребая
скрюченными пальцами воздух и со скрежетом царапая иссиня-черными ногтями
пол. Достучались в тормоза до вертухая, и тот оказал первую помощь, т.е.
отволок мужика за ногу к двери и приковал наручниками к кровати. Таков удел
умирающего в тюремной больнице. Конец ХХ века, Москва, Россия, Президент,
интенсивно интегрирующийся в Европу и толпа мохнатых и лысых монстров за его
спиной, вожделенно готовая воткнуть свою задницу в грязно-кровавую лужу на
троне, являющим собой ночной горшок из чистого золота; а что в горшке? Вся
страна. Если когда-нибудь я доживу до свободы, пешком уйду, уползу, убегу,
что угодно. На вас, дорогие россияне, я уже насмотрелся. "Нет! Что вы!
воскликнет читатель, все люди одинаковы, Вы заблуждаетесь! Наши люди даже
лучше, это же наши люди!" Нет, господа, не одинаковы. Одинаковые люди
по-разному не живут.
Глава 30. СТАРЫЙ ТЮРЕМНЫЙ ВОЛК
ИЛИ ДЛИННЫЙ ДЕКАБРЬ
Месяц декабрь растянулся во времени необычайно. Люди менялись, а я
оставался, побеждая время и тараканов, а главное чувствуя себя лучше. Пару
раз поднимался на крышу на прогулку, но свидание с небом оказалось таким же
тяжелым как свидание с матерью через решетку. Впрочем, от свидания я
отказался, потому что оно предлагалось следователем только в обмен на
признание виновности, хотя бы частичной, этот маленький, но достоверный факт
объяснил мне наглядно, почему арестанты считают мусоров суками. Пребывание
на кресте дает весьма живое представление о тюрьме, в связи с
калейдоскопичностью событий и большим количеством проходящих через эту
Мекку. Вот только что заехали в хату новенькие, а утром, будучи потрясены
увиденной ночью агонией и смертью арестанта, между прочим находившегося в
следственном изоляторе в связи с мелкой кражей, дружно заявили протест.
Почему-то в этот раз никто из вертухаев к трупу не прикасался, на помощь
больничному шнырю были призваны мы, но помогать отказались. "Что, нет среди
вас настоящих мужчин? Хотите, чтобы я его отнесла? вопрошала врач, почему-то
глядя мне в глаза. Вы тоже отказываетесь?" Я молчал. Кто-то не удержался и
сказал, что он думает о тюремном начальстве, другой его поддержал и сказал,
что он думает о тюремных врачах, третий, на общей волне гнева, сказал, что
он думает... и т.д. Рассерженная лечащая сделала шаг в камеру, и, будь она
не женщиной, была бы драка. "А Вы что думаете? Вы так же, как они, думаете?"
обратилась ко мне врач. Я молчал. "Нет, Вы скажите!" Я молчал. "Я знаю, Вы
еще хуже думаете! Да?" Я молчал. В конце концов с трупом справился шнырь и
призванный из другой камеры арестант, а вертухай через какой-нибудь час
зачитал список, кому готовиться с вещами. Не было в нем меня и еще тех, кто
тоже молчал. Сегодня не могу с уверенностью сказать, кто из нас всех был
прав. Сегодня я откладываю в сторону перо, смотрю в окно альпийского домика,
слышу как в долине шумят автомобили, проезжая по горным дорогам на залитых
предвечерним солнцем склонах; с удовольствием прослеживаю линию хребтов с их
лугами, лесами и скалами, вижу их бытие под синим небом. У соседней хаты, а
здесь они называются именно так, дети разводят огонь на выложенной камнями
площадке в уютном дворе без всякого забора, ко мне в комнату проникает
легкий дымок костра, неслышный ветерок колышет летние косы берез, пушистые
сосны и не трогает гордые ели. Дети болтают и смеются. Глядя на них,
невольно хочется улыбнуться. Солнце уже освещает противоположный склон
долины, оставляя нас в тени. А наверху плывет бесконечное небо, только в
правом верхнем углу окна его пересекает три полоски проводов. Я отрицаю
тебя, Йотенгейм.
Как выглядит следак, уже и позабылось, но Ирина Николаевна приходила,
принося добрые вести из дома, сигареты, еду и газеты. В инсинуации Косули
она не верила, предполагая что-то свое, но согласилась с моей позицией и
приняла ее. Создалась странная, но действующая в мою пользу ситуация, в
которой Косуля должен был сохранить лицо перед коллегами и вынуждено
отпускал вожжи. Получилась уникальная опосредованная цепь от меня и до тех,
кого я, наверно, в глаза не видел. Если бы не реальность казематов, можно
было бы назвать происходящее каскадом иллюзий, невероятной
причинно-следственной связью. Но она давала результаты, и я настойчиво
ожидал движения к лучшему. Идя на очередной вызов к адвокату, я ожидал
только положительных вестей, но Ирина Николаевна в кабинете старалась
держаться от меня подальше и скоро ушла, сказав, что есть подозрение в том,
что умерший в нашей камере был болен менингитом. Ну, был и был, я не придал
этому значения, решив, что Ирине Николаевне стало не по себе от запаха
тюрьмы, которым пропитаны стены и арестанты. Сознавая это, я и так всегда
старался держаться от адвоката подальше: сколько ни мойся бесполезно. Иногда
у кого-нибудь объявлялся сухой дезодорант (тоже запретный в тюрьме), и это
был праздник обоняния, временная, но большая радость, несмотря на то, что
арестант и в этом смысле как собака, то есть к запахам привычен. Вернувшись
в камеру, я заметил изменения: прогулки не было, баланду подали в кормушку
чуть ли не лопатой, как диким зверям, на проверку тормоза не открыли, вместо
этого через кормушку бросили пакет хлорамина, тут же окошко захлопнулось, а
голос с продола велел развести порошок в воде и протереть раствором все, что
можно. Отписав соседям, мы узнали, что на нашей двери приклеена бумага:
строгий карантин, менингит. Что это такое, никто особенно не знал, а когда
узнали, вздрогнули от ужаса: вирус распространяется не только через
предметы, но и по воздуху, а наиболее вероятный исход болезни смерть, в чем,
собственно, мы имели возможность убедиться. Через несколько дней нас по
одному вызвали в процедурный кабинет, где врачи, запакованные в резину, в
масках и очках, велев не переступать порога, на вытянутой руке брали у нас
пробы из полости рта. Еще через несколько дней карантин отменили, но
прогулок не было, и обращались с нами по-прежнему как с чумными. Новый Год
на больничке был почти гарантирован. Менингитом больше никто не заболел, а в
маленькой камере на восемь двухъярусных коек оставалось лишь четверо.
Наконец разрешили прогулки. Одурев от зеленых стен, пошел и я, дав себе
обещание отныне свежим воздухом не пренебрегать. За час, отпущенный тебе,
удается надышаться так, что все становится на свои места, после чего
заходишь в вонючую хату с неизбывным удивлением перед превратностями судьбы.
Заехал паровоз новеньких, вызывая привычное раздражение, которое арестант
должен уметь подавлять в себе на корню. Андрюха Коцаный с общака Матроски
зашел хозяином, учинил допрос каждому и прицепился ко мне. Успев отвыкнуть
от неуважительного отношения сокамерников, я держал дистанцию, а Коцаный
(наверно, потому, что был весь в шрамах) лез на рожон. Возникла взаимная
неприязнь, а в замкнутом пространстве куда ее девать. И тогда я его проклял,
пожелав ему смерти, отчего стало гораздо легче. А Коцаного вдруг как
подменили. Наглость с него ветром сдуло, и время он стал проводить в
основном мечтая вслух о том, как уедет с женой в свой дом на озеро Балатон,
как снова обует какого-нибудь толстосума, а 7-8 месяцев тюрьмы это ерунда,
больше же он никогда не сидит. Его лидерство в хате никто не оспаривал, не
обращая внимания, как на того неуловимого Джо, который потому неуловим, что
никому не нужен. На вопрос, чем болеет, Андрюха беспечно ответил, что у него
рак крови, но это ерунда, с этим живут. Лекарств он не получал, но с общего
корпуса пришла малява, в которой сокамерники желали ему здоровья и сообщали,
что достали с воли нужное лекарство. Коцаный просветлел от удовольствия;
было видно, что тюрьма его не тяготит, покуда он в авторитете. Дебиловатый
Дима, едва ворочавший языком (ему никак не могли откачать воду из легких),
обращаясь к Коцаному, повествовал:
Прикинь... у нас звено было... я из Перовской бригады... Фунтик так бил
рукой... что клиента вверх подбрасывало...
Коцаный, как старший товарищ, одобрительно кивал. "А ты, поворачивался
он ко мне, ты по воле кем был? Что ты для хаты сделал? Ты к адвокату ходишь
занес бы лавэ, можешь ведь, я же вижу, не хочешь, поди. Так что по воле?"
По воле все хорошо, с трудом справляясь с ненавистью, отвечал я.
Что хорошо?
Все.
Кому?
А кому надо?
Ты вообще с братвой-то знаком? Коммерс?
Кому коммерс, а кому и мерс.
Ты что, на мерсе ездил?
Нет, на ягуаре.
А что лавэ зажимаешь? Так все-таки коммерс?
Против наглости есть средство это самый что ни на есть прямой и
бесхитростный ответ. Который и последовал:
Андрей, у тебя есть сомнения? Отпишем в хату?
Ты же с Бутырки. К тому же пассажир.
А что, на Бутырку нет дороги? Пассажир не арестант?
Да ладно. Трудился? и это звучало почти уважительно. Сколько на тюрьме?
Девять месяцев.
Понятно.
И все же смерти я ему пожелал.
Тот факт, что отдельные личности стали досаждать больше всего,
свидетельствовал об улучшении условий содержания. И впрямь, несложно было
заметить, что компания подобралась беспроблемная, ни бомжей во вшах как в
шерсти, ни смертельно больных, ни маниакальных наркоманов. Дима из Перовской
бригады несколько ожил, когда кто-то предложил ему на пару ширнуться, но оба
участника оказались с венами тонкими как нитки, оба искололись,
промахнулись, вся мазута пролилась мимо, и удрученные зэки впали в
меланхолию. О том, чтобы с кем-либо делить койку, речи уже не шло вообще;
что-то в моем поведении изменилось настолько, что никому в голову не
приходило предложить мне потусоваться. Бойкий Смоленский, распевавший
куплеты, зайдя в хату, полез было бурым, но, напоровшись на взгляд, тему
оставил сразу. Теперь же главной неприятностью стал Коцаный. Но никто его об
этом не просил.
Очередной длинный вечер бесконечного декабря прошел в хате под знаком
отчуждения и молчаливой неприязни. Коцаный злился, что все курят,
осточертели уже, ночью нервно набросился на кого-то закурившего: "Хорош тут
шаймить, как в курилке!" Требование для тюрьмы странное, и реакцию
вызывающее однозначную, но никто не возразил. Утром Коцаный стал
стремительно бледнеть, сказал, что его сейчас вырвет, кто-то успел подтащить
тазик, в который из Коцаного хлынула темная кровь. Уводили его двое
сокамерников под руки. Куда? "В реанимацию", как говорят врачи. Реанимации в
спецбольнице следственного изолятора ИЗ-48/1 "Матросская Тишина" нет.
Ну, что? спросили у вернувшихся.
Говорит: "Не хочется умирать в тюрьме"... ответил один из
сопровождавших и молча взялся отмывать тазик от крови.
Через день пришла малява с общака, в которой с прискорбием сообщалось о
смерти на кресте Андрюхи Коцаного.
Коцаного заменили на двух живых, добавили еще пару, и стало тесно, зато
все здоровенькие как на подбор. Поздно вечером опять открылись тормоза, и в
хату, сдержанно сияя от радости, зашел арестант с двумя огромными
спортивными сумками, отчего раздражение едва не выплеснулось наружу,
особенно после того, как вертухай поинтересовался у самого арестанта: "Ну,
что? Здесь? Может, в другую?" "Не, нормально" окинув взглядом внутренность
хаты, ответил новенький, сбросил ношу на пол, весело осведомился:
"Чифирнем?" и достал пачку чаю. Такое движение способно сгладить
недовольство. Зайдя в хату в зимней одежде и шапке (значит, был на холодной
сборке), парень разделся по пояс, и стало ясно, что гость непростой. По
груди, плечам, рукам, запястьям раскинулись церкви с немалым количеством
куполов, кресты, могилы и чего еще только не было. Да это ж тот самый
арестант, с которым как-то раз повстречался на сборке. Тогда он тоже
разделся по пояс и так зарычал "полосатые, строгие есть?" что народ притих,
чувствуя себя виноватым, что ни полосатых, ни строгих, кажется, нет, а потом
метался по сборке как раненый зверь, и неукротимая злобная энергия подавляла
душное пространство. Теперь же Серега Воробей был добродушен и доволен,
вовсе не выказывая стремления выделиться из общей массы, как будто вопроса о
месте ночлега не существовало. Народ уже и чифирнул, Серега пригубил с
уважением, но чифирить не стал, охотно поведал, что он О.О.Р., но я в
разговоры не вступал, размышляя, как быть: опять неожиданно стало ясно, что
в хате лидер я, и мне, казалось бы, надо принять участие в решении вопроса,
где спать Сереге. Размышляя о том, почему вдруг что-то становится ясно без
общего обсуждения, и нафига мне это надо, если моя задача только покой, я
лежал на койке под решкой, глядя в потолок. Нет ничего глупее, чем когда от
тебя ждут, что ты будешь обустраивать О.О.Р.
Серега подсел на соседнюю шконку, закурили, перекинулись парой слов.
Ты, я гляжу у решки отдыхаешь... неопределенно отметил Воробей.
Да, но я не тусуюсь, ты уж сам с местом разберись.
Не, я не про то, я вот молодого потесню, спокойно пояснил Сергей. Ты
перейди на другое место, обратившись к моему соседу, Сергей тут же про него
и забыл. Несмотря на то, что другого места не было, паренек из Феодосии
безропотно собрал вещи, и было это вполне справедливо, я бы совершил грубую
ошибку, если б стал возражать. А так все получилось правильно и само собой.
Слушай, так это ты подогнал нашему Сереге телогрейку и кроссовки?
Да, а что.
Ничего, он как пришел, говорит, там Леха Павлов на больничке, давно не
съезжает.
Ну да, я не спешу.
Новый Год справим.
Похоже, да.
Теперь уж точно.
Полосатый должен быть полосатым.
Что?
Полосатым, говорю, сказал я, протягивая Сереге новую тельняшку в
прозрачном пакете.
Раньше, задумчиво и чуть торжественно ответил Сергей, принимая подгон,
только конвойные имели право быть в тельняшках, нас за это били.
А тельняшки?
Отбирали. Сейчас нет. Серегины глаза светились искренней радостью. А
вот я бы в тельняшке выглядел крайне нелепо.
Прошел последний четверг декабря, ушли на этап арестанты с Бутырки.
Следовало готовиться к Новому Году. Как встретишь, таким следующий год и
будет. То, что он будет в тюрьме, ясно, больше встречать негде, но что на
душе вот что важно, от этого зависит, пройдет ли в тюрьме весь новый год или
его часть. Душевный труд подчас весьма нелегок, но он меняет материю. Все
препятствия внутри нас. Внешние препятствия вторичны. "Почему такая
несправедливость?" восклицаем мы, столкнувшись с обстоятельствами, которых
не заслужили, "за что?" спрашиваем в недоуменье. А между тем, надо
внимательно посмотреть со стороны, и станет ясно, что несправедливости нет,
есть обыкновенное следствие, соответствующее своей причине, всего лишь не
всегда явной. "Вот и ты, уважаемый, имеешь следствие, иронизировал я про
себя, размышляя таким образом. Или следствие имеет тебя". Будь любезен,
трудись и исправляй ошибки, которые когда-то допустил. Ну, вот скажи на
милость, разве год тюрьмы, а то и два или больше, ты не заслуживаешь? Да как
нечего делать. За что? Да за что угодно. Ибо правильно сказал старик
Салтыков-Щедрин: "Всяк по земле опасно да ходит"...
Дозвониться в тот день до Толика не удавалось, договорились, что он
будет у матери на Филях, а телефон не отвечал. Позвонил его жене в
Текстильщики, Толик был там.
Привет. Ну что, сегодня уже не увидимся я тебе на Фили звонил.
Увидимся. Приезжай сюда.
Поздно уже, завтра.
Бери такси и приезжай.
Такая спешка?
Да.
Дружеская преданность часто безоглядна, поэтому ею удобно пользоваться
без ограничения. Тогда еще я этого не знал, и роли своей в планах приятеля
не оценивал, а потому немедленно взял такси. Дверь открыла испуганная жена.
Толик сидел в кровати, обложенный подушками, с побитым лицом; особенно
выделялось несколько рубленых ран, как от кастета. Внимательно и с любовью
он протирал тряпкой небольшой офицерский маузер.
Как дела? спросил я.
Отложив пистолет, Толик откинул одеяло:
Вот. На внешней стороне обоих бедер лежало по тампону со свежей кровью.
Что это?
Толик поднял тампоны, и стало ясно, что речь идет о двух пулевых
ранениях. Помнится, просил приятель по-дружески нагнать перед кем-то понтов,
погрозить какому-то субъекту, что и было сделано. Времена были советские,
бандитизм в моду еще не вошел, а потому и опасений не было так, ерунда,
повздорили ребята за какое-то сырье на заре перестройки. В дверь позвонили и
застучали: "Откройте, милиция!"
Во, уже и менты успели. А звонили в скорую. Леха, бери пушку!
Я взял пистолет, положил в сумку и, не закрывая ее, сверху затолкал
небрежно шарф. Когда потребовали паспорт, я вытащил шарф, за ним паспорт и
оставил сумку на столе открытой. Потом, услышав от Толика и жены, что я друг
и только друг, приказали покинуть помещение. Неспешно закрыв сумку, я вышел
за дверь. Этот пистолет жег мне руки. Два дня я его таскал в кармане, не
решаясь оставить нигде, после чего решил утопить. Впоследствии я предложил
приятелю за него деньги. "Глубоко переживаю утрату личного оружия, сказал
после операции Толик. Денег не надо. А пушку ты мне должен". На этом наша
дружба и кончилась. Что стоило тогда схлопотать пару лет за хранение? Не
стал бы ведь говорить, что пистолет не мой? Не стал бы. Молчал бы как
партизан. Кстати, если бы и не молчал, получили бы обвинение оба, да еще за
умысел, за группу и еще за что-нибудь. Вот тебе и картинка в два года весом.
А теперь прикинь, картинка эта в твоей жизни весьма безобидная. Так что сиди
и исправляйся. Была доля правды в убеждении нашего поколения, что жить надо
честно, и тогда Родина тебя не съест.
Сам по какой статье? с удовольствием выслушав историю, поинтересовался
Воробей.
160, часть 3. Растрата или присвоение чужого имущества (как будто можно
присвоить свое) в крупном размере по предварительному сговору группой лиц.
Сколько сидеть будешь?
Не знаю, наверно, сколько УПК позволяет до двух лет за следствием.
А на суде сколько дадут?
Суда не будет. В деле, говорят, двести томов, и хотят довести до
пятисот.
Но в таком деле нужны явные доказательства.
Нет, доказательств нет.
Вообще?
Вообще. Мне даже копию постановления о привлечении в качестве
обвиняемого не дали.
Ни х.. себе. Я по тюрьмам двадцать лет, а такое первый раз слышу. Долго
сидишь?
Девять месяцев.
До хуя...
Да ладно. По сравнению с твоими четырьмя годами это ничто.
Кому как. Всем тюрьма дается по-разному. Мне-то что, я это одно. А вот
ты... Я же вижу.
Все проходит.
Да, согласился Сергей, предлагая сигарету. Давно на больнице?
С сентября, начиная с Бутырского Креста.
Старый тюремный волк, констатировал Сергей, зажигая огонь. За диалогом
внимательно следила вся хата. С этого момента в любой камере на любом
централе мое положение будет железобетонным, это будет известно и братве и
мусорам, но тогда я об этом не думал. В лице Сергея я нашел интересного
собеседника и сильную неординарную личность, а это встретишь не часто. Из
хорошей семьи, ученик спецшколы и юный музыкант, Сергей угодил на малолетку
и с тех пор на свободе бывал редко, совершая все более и более тяжкие
преступления; получил размен, но исполнение смертной казни приостановили, и
вот опять пошли года за судом, изучающим немереное количество деяний. То
Серега, оказавшись на свободе, совершит веер вооруженных ограблений, то
убийств. "Прикалывает меня насилие! делился мыслями с хатой Воробей. По мне
так прав тот, кто сильней. Люблю я это дело".
А ты, стараясь угодить Сереге, обращался ко мне Смоленский, каким-то
чудом еще цеплявшийся за больничку, тебя насилие прикалывает? Я тоже за
насилие".
Нет, я против.
Что?! Ты против насилия? Смоленский ощетинился как дикобраз, полагая,
что я сказал нечто кощунственное, и подобострастно покосился на Воробья.
Да, я против насилия. Категорически.
Чево-чево?.. угрожающе навис надо мной Смоленский, по-прежнему косясь
на Воробья и ожидая судьбоносной поддержки.
Сергей довольно усмехался, не реагируя, но в воздухе электрическим
током обозначилось его отношение: шансов у Смоленского не было, и он нелепо
и скоропостижно увял. Пребывая в некотором недоумении, хата озвучила свой
вопрос устами переселенного со шконки парня из Феодосии. Покрытый орнаментом
татуировок на ногах, так, что казалось, что он в штанах, феодосийский
поинтересовался у расписанного по самую шею тяжкой символикой Сереги:
А у вас в хате смотрящий есть? У вас ведь все полосатые? Сколько таких
хат?
Есть смотрящий, добродушно ответил Сергей, все полосатые. Хата такая
одна. Наша.
И кто смотрящий?
Я. Что, непохож? ласково ответил Воробей. С этого момента в хате стояла
образцово-показательная тишина, и так она радовала душу, что подступающий
Новый Год, казалось, уже не может быть омрачен ничем.
Судья у меня тетка с разумением, рассказывал Сергей, говорит: "То, что
Вы, Воробьев, преступление совершили это ясно. Но какое вот что не понятно.
В заключении судмедэкспертизы сказано, что потерпевший скончался от удара
тяжелым металлическим предметом. Следствие убедительно доказывает, что этим
предметом является пистолет "ТТ", рукояткой которого Вы нанесли потерпевшему
смертельный удар. Но почему при этом в месте удара не повреждена кожа
потерпевшего. Ведь пистолет весит 940 граммов. Как это может быть?" Я и
говорю: "Вот именно. Как это может быть? Может быть, я не убивал?" "Вот это,
Воробьев, мы и пытаемся выяснить". С такой судьей можно разговаривать,
честная.
В России честный, Сергей, это тот, кто еще не попался, и верить нельзя
никому, особенно судье. Не обольщайся. Судьей она быть не перестанет.
Я-то? Не-е, это я так. Какой, на хуй, верить. Но было видно, что
напоминание пришлось вовремя. Арестантская солидарность иногда помогает.
Брошенное мимоходом слово может поддержать так, что сыграет решающую роль.
Однажды, еще в хате 06, вернулся из каких-то странствий веселый парень с
погонялом Одесса. Старожилы оживились, обрадовались, как по мановению
волшебной палочки, Одессе организовали персональную шконку, хоть и казалось,
что это невозможно, и Одесса решил приколоться со мной. Выслушав историю
задержания и медицинского аспекта, кратко констатировал о мусорах:
"Охуевшие". А узнав содержание 160-й статьи, так убежденно воскликнул "а вот
это еще надо доказать!", что я до сих пор с благодарностью вспоминаю эту
поддержку, которая, среди прочего, помогла мне быть уверенным и тогда, когда
коварные подкумки шептали и бубнили, что семерочка мне обеспечена, если и не
вся десятка.
Леги здесь? поинтересовался Сергей.
Здесь, прямо над нами.
Девушка по имени Леги была заточена в спидовой хате уже который год,
все знали, что она обречена и умереть ей на свободе, скорее всего, не
удастся. В камере с Леги было еще несколько арестанток с бесконечным сроком
заключения, но по их поведению нельзя было догадаться, какой ад свил гнездо
над нашим потолком. Каждый день сверху приходили малявы с просьбой загнать
хороших сигарет, бумаги, иногда чего-нибудь еще, например баян, всегда в
дружелюбном спокойном тоне. Временами наверху наступала продолжительная
тишина, никто не смеялся и не ругался на решке, на цинк не отвечал. Это
означало, что баян нашел применение. Изредка в кормушку заглядывал вертухай
и просил переправить по дороге для Леги передачу с письмом. Незапечатанные
письма были от матери, и читать их было сверх всяких сил.
Мы с Леги еще по воле знакомы, повествовал Сергей, показывая цветное
фото в прогулочном дворике. Прошлый раз на больничке мы весело отдыхали.
Денег было много, так мы в гости друг к другу ходили. Я по корпусу по всем
этажам гулял, когда хотел. Меня главный на третьем этаже увидел говорит:
"Что ты здесь делаешь? Иди к себе быстро!" Вот мы здесь все
сфотографировались, это Вор, это я, это Леги. Леги как Вора увидала они тоже
давно знакомы целоваться бросилась на радостях, а он отворачивается страшно
ему, улыбаясь продолжал Сергей. С фотографии глядели обыкновенные лица
людей, объединенных давней дружбой, и, если не знать, где сделано фото,
ничего необычного заметить нельзя, кроме разве некоторой отрешенности, будто
здесь человек, и в то же время нет его.
Отпишу Леги. Бумага есть?
Можно и голосом. Цинкани по батарее два раза по два отзовутся.
Серега взобрался на решку:
Леги! Привет!
Боже, Сереженька, это ты?
Открылась кормушка, накрашенная рожа Нади, как в телевизоре, заорала:
Это еще что такое! А ну слазь!
Спалился я! Пойдем, довольно прокричал Сергей через решку и не спеша
спустился на грешную землю. Увидев, с кем имеет дело, Надя проявила
храбрость и прочитала нотацию.
Ты, смотри, в общагу свою не опоздай, а то с Щелчка на общественном
транспорте поедешь, отозвался Сергей. Надя почему-то испугалась и захлопнула
кормушку.
Чего это она? поинтересовался я.
А они все в одном поселке живут лимита. Их от метро Щелковская с работы
на работу возят, чтоб не пропасли. Вот она и бздит. Не ровен час кто-нибудь
маляву на волю отпишет, ей кишки на горло и намотают.
А это смертный приговор, сказал Сергей, поймав мой взгляд на золотой
кулон, висящий на шее на золотой же цепочке.
То есть?
На, читай. Сергей снял цепочку, раскрыл кулон и извлек исписанную
мелким почерком записку со следами напомаженных женских губ, как в красных
печатях.
"Милый мой! Самый любимый мужчина! Нет на свете никого, кого бы я могла
полюбить так, как люблю тебя. Ни годы, ни тюрьма не изменят моего отношения
к тебе. Нет, я трезво смотрю на вещи, я не сумасшедшая, поэтому не скрою,
что не могу обещать, что ты у меня будешь всегда единственный, но твердо
знаю, что как только ты освободишься, как только появится первая же
возможность быть нам вместе, неважно, где, будет ли это лагерь или
поселение, я брошу все и всех ради тебя, чтобы быть только с тобой, и это я
могу тебе обещать. Забеременеть я хочу только и только от тебя. Я мечтаю об
этом, что это произойдет, и стараюсь изо всех сил подгадать наши
свидания..."
Осторожно держа записку, я прочитал ее и молча вернул.
Вот я и говорю: сама себе подписала смертный приговор. Если что вот он
здесь.
А она? На воле?
Нет, здесь же, в Матроске. Мы по одному делу проходим. Мне следак: "Ну
что, будешь давать показания? В твоем положении без разницы, а мне морока".
А я ему: "Значит, так. Во-первых, свидание; во-вторых, на каждый допрос
сигарет, еды и питья; в-третьих, свиданий несколько". Он кривится, не
нравится ему, а поделать ничего не может ему надо план выполнять. Вот мы с
ней в следственном кабинете и встретились. А следак стул взял, отсел
подальше, отвернулся, как будто читает неудобно ему, а выйти нельзя. Так и
терпел.
Как же это ты при следаке? удивился кто-то.
Да так. Мне по хую. Я, если надо, и его самого выебу. Ко мне вчера
медсестра в процедурном пристала: как да что, да расскажи, как же вы в
тюрьме столько лет без женщин разве без половой жизни жить можно? Я ей и
говорю: а мы живем. Она: это как?? Очень, говорю, просто: берешь пидараса,
ставишь его раком... Она: тьфу! и убежала. Новенькая, видать. Раньше вообще
с этим проблем не было, наказать хуем было не западло. Сейчас нельзя Воры
запрещают, с сожалением констатировал Сергей.
А вообще, есть разница между советской тюрьмой и нынешней?
Есть. Телевизоров не было, но порядка было больше. Я несколько
голодовок провел все мои требования выполнили; вскрывался три раза то же
самое. Сейчас хоть голодай, хоть вскрывайся всем все равно.
А режим?
Режим был строже. Нынче другое. Тогда на хату одно лезвие давали; все
побрились отчитались, сдали. Пить было нельзя. Сейчас за деньги что хочешь.
Мы недавно спирта заказали, вертухай полную грелку принес. В прогулочном
дворике славно погуляли. Вертухай говорит: домой пора, а мы ему: "Иди ты на
хуй!" Начальник пришел, говорит, что это такое. А вертухай ему: это
полосатые гуляют. Только к ночи и согласились в хату идти.
Резерв не вызвали?
Нет, нас боятся. Полосатого лучше не трогать. Тут один на проверке меня
лицом в стенку ткнул. Меня. Перед всей хатой. Я повернулся и врезал ему, так
он из-под фуражки на три метра улетел, только подошвы взвизгнули. Хозяин
приходил. Ничего, говорит, сам виноват смотрящего бить нельзя.
Долго еще судиться будешь?
Года два наверняка. Мне бы попасть на зону, а там только дырку в
заборе. На воле штук десять сниму и в Польшу погулять, а там уже живьем не
дамся. Из России я знаю как уйти. В районе Белгорода на мотоцикле прямиком
через поля на Украину даже если увидят, не догонят. ТТ в кармане и я
свободен. Меня еще ни в одной перестрелке не взяли всегда сонного или
пьяного. Один раз в квартире на четвертом этаже обложили, так я одного мента
к себе зацепил. Они мне в мегафон кричат: отдай его нам, он герой
Афганистана! А я его за шиворот к окну под дулом выставил: этот? Нате
забирайте своего героя! и вниз его. Они забегали, а я рванул с другой
стороны по балконам, через квартиру на лестницу и вышел из крайнего
подъезда, как ни в чем не бывало, они даже не посмотрели. Долго в бегах был
на Украине, потом вернулся, здесь и взяли.
Так, в разговорах, подходил к концу 1998 год. Отдельным шмоном выявляли
наличие праздничной браги и иных бутылок, каковых у нас не оказалось, и
оставалось меньше суток до исполнения желаний. Столь непосредственной веры в
святость Нового Года я не помнил в себе со времен экзальтированной юности.
Если только удастся встретить его в тишине, наедине со своими мыслями!..
Тридцать первого декабря к вечерней проверке все притихли. Серега
торжественно укололся какой-то сбереженной к празднику наркотой и слегка
отошел в сопредельные миры. Пришедший на проверку вертухай, сам красный и
под градусом, заглянул в хату, хрипло поинтересовался: "Как?" Сергей
изобразил на койке летящий самолет. "У-у-у-у!" понимающе загудел в ответ
мусор и оставил нас в покое. И наступили священные часы полнейшей тишины.
Было страшно, что кто-нибудь заговорит, нарушится хрупкий баланс мирозданья,
и все упадет в пропасть. Сердце стучало в голове, когда за шестьдесят секунд
до полночи было загадано самым страшным образом: никто не должен проронить
ни звука. В переполненной камере было ли это возможно. Но это произошло.
Последние семь секунд длились века, вместили в себя бесконечность и достигли
бессмертия, когда циферблат часов однозначно возвестил, что Новый Год
состоялся. И лишь тогда кто-то заговорил. В Новогоднюю ночь мысль была
отпущена на свободу, оставалось последовать за ней.
Глава 31. РУССКАЯ НАЦИОНАЛЬНАЯ ШИЗОФРЕНИЯ
К четвергу я был спокоен совершенно. Вещи собрал в среду вечером.
Сергей уважительно поинтересовался: "Что, пора?" "Да, утром поеду".
Признаться, не знаю, чем я заслужил уважение Сергея, но, надеюсь, не только
тем, что курил "Парламент" и по два раза в неделю ходил к адвокату. Утром
прозвучала моя фамилия. Сергей тут же проснулся. Закурили. "Будешь на
Бутырке передавай большой привет всем полосатым. Увидишь Бадри ему тоже
передай, расскажи, как мы тут коротали жизнь. Кстати, твой знакомый из 226
сегодня на суд едет, можешь с ним встретиться". Сергей сам ездил на суд и
повстречался с Вовой. "Я же на другой сборке буду". "А ты скажи вертухаю, не
сомневаясь в моих возможностях, сказал Сергей, чтоб он тебя в тринадцатую
сборку отвел, судовые все там. В общем, телефон моего адвоката у тебя есть,
а там как сложится". Обнялись по-братски и расстались. Так один остается на
перроне, а другой уезжает в поезде, и через несколько мгновений оба уже не
видят друг друга. Нет, невозможно заменить хорошим прощанием добрые встречи.
Страшная когда-то, сборка уже не казалась ужасной. Старый знакомый Руль
весело поприветствовал: "Ба! Павлов! А я думал, что уже никогда. Как нынче?
Не грустишь? Я читал про тебя в газете. И по телевизору было". "Слушай, ты
отведи меня на тринадцатую сборку к судовым". "Это еще зачем?" "Словиться
надо". Преодолев секундное сомнение, Руль ответил: "Пошли". В маленькой
тусклой сборке я сразу узрел Вову. Он ошалело посмотрел на меня: "Ты как
сюда попал?" "Очень даже без проблем. С тобой решил повидаться". "А откуда
узнал, что я здесь?" не унимался бывший грозный "смотрящий". Когда-то, весь
в понтах, он пропагандировал идею, что на суд надо ездить в костюме и
галстуке, держаться гордо и с достоинством. Куда делась его гордость вместе
с костюмом. Обняв коленки, подложив под себя тетрадь, на грязном полу сидело
смиренное существо в кроссовках без шнурков и что-то лопотало обо всем
подряд, подозрительно поглядывая на меня. То, что я чуть ли не поселился на
больничке, в одной хате с полосатым, да еще по собственному желанию захожу
на любую сборку, вылилось в подозрение, высказанное вслух помимо воли
говорящего. "Вова, такая встреча, а ты опять за свое. Я же тебе говорил, что
это не мой профиль. В отличие от некоторых". Тут Вова забормотал, что
полосатый вымутил у него зажигалку, что как только полосатый сказал, что на
больничке в одной хате с тем, кто проходит по делу о больших погонах, Вова
сразу догадался, что это обо мне; что я сказал полосатому, что в два три
один сидит гад (это была правда, там сидел Славян) в общем, потерялся Вова,
будучи на гонках. А когда понес околесицу о том, что его не должны судить
строго, потому что у судьи есть вложенные между страниц материалы,
оставалось для полноты картины уточнить, с его же слов, что это за такие
материалы, за которые не судят строго. Тут поднял голову прятавший лицо в
руки арестант, мелькнула улыбка и это была полная и совершенно приятная
неожиданность: Артем! К бесам Вову. Вот это встреча. Насколько хотелось
тебе, Артем, впоследствии помочь, настолько обстоятельства не позволили. Из
полученных тобой четырнадцати (не без участия соседа) прошло шесть; кто
знает, может, мне еще удастся выполнить свое намерение. Ведь, право, мы были
близкими в той катавасии, что именуется хатами два два восемь и два два
шесть. "С Вовой аккуратней" шепнул я Артему. "Да теперь-то что. Все раньше
сказано, с сожалением ответил Артем, а теперь я вообще ничего не говорю".
Павлов! Есть такой? Ты чего здесь делаешь? Пошли на другую сборку,
строго объявил Руль, открыв дверь. Тебе, Павлов, велено на склад явиться. У
тебя что еще что-то было, когда я тебя принимал?" в глазах Руля загорелся
алчный огонек.
Нет, ничего.
А что вызывают? не верил Руль.
На складе тетенька в телогрейке сказала, что на мне числится отобранный
при задержании пейджер, и, так как я покидаю тюрьму Матросская Тишина, мне
его обязаны вернуть. Тут же потребовалось заполнить формуляр, в котором
неприятно поразило, что я везде именуюсь под титулом "з/к ". Подписывая
бумагу, я удостоверял, что все отобранное у меня имущество возвращено мне в
целости. Размышляя над этой сценкой абсурда, я, конечно, без сопротивления
поддался на уговоры кладовщицы подарить пейджер ей. На выходе обеспокоенный
Руль недоверчиво выспрашивал, не получил ли я какие-либо материальные
ценности, и, вероятно, боролся с соблазном обшмонать меня, но дружба взяла
верх и справедливость восторжествовала. Кладовщица, с видом кошки, съевшей
мышь, также подтвердила Рулю, что ничего у меня не было.
В средневековом каземате бутырской сборки, после поездки в холодном
автозэке по зимнему городу, казалось тепло и уютно. Наверно, если человека
несколько раз прогнать через гильотину, он и ее за родную примет. Вызывала
беспокойство лишь каморка папы Карло с неказистой деревянной дверью, будто в
сарай, врачебный кабинет: достаточно какой-нибудь удрученной жизнью врачихе
пошевелить пальцем и ты в раю или в аду. Пока ты на тюрьме, общак грозит
всегда. Изысканность переживаний пришлось вкусить в полной мере, пока
вертухай не привел в коридоры третьего этажа, где я оказался в одной из
камер большого спеца. Народу в хате было вдвое больше, чем коек, от чего уже
и отвык. Дождавшись встречи с адвокатом, передал Косуле, что он опять
оборзел, все попутал и подзабылся. "Не слишком ли Вы жестко обращаетесь к
нему? Ведь реально что Вы можете ему сделать?" с сомнением сказала Ирина
Николаевна. "Реально я могу его убить. Или дать показания, что он мой лучший
друг. Как того, так и другого, ему хватит. Можете так и передать". Уже в
этот же день хату начали разгружать, и к ночи она стала образцовой, т.е.
лишних максимум три человека, а я в процессе устроился на отдельной шконке,
и никто не захотел оспаривать этот факт. "Ну, как?" обеспокоено спросила
Ирина Николаевна. "Гораздо лучше" ответил я. Потянулись дни, однообразные и
изматывающие. Сознание медленно совершающейся победы раздваивалось от
возможности получить полное поражение, ибо главное, что принес тюремный
опыт, это понимание парадоксальности правового российского пространства, в
котором если и есть какие-то правила, то самые паскудные, а все его
благообразие в виде УПК выворачивается в кукиш. Поэтому я был готов
немедленно идти на волю и, в равной степени, мотать десять лет по Бутыркам и
зонам. И это, между прочим, тоже русская национальная шизофрения.
Как не оттягивал незримый Косуля день моего суда, а таковой все же
определился. Длинный подготовительный путь был пройден, собрано внушительное
количество медицинских справок с воли и с тюремных больниц, получено
заключение независимых судмедэкспертов, гласящее, что дальнейшее содержание
меня под стражей без соответствующего лечения, невозможного в условиях
следственного изолятора, угрожает моей жизни; подготовлено описание
нарушений следствием законов и норм, то есть сделан максимум возможного. Суд
наш, как известно, самый справедливый суд в мире, но, при всей своей
ущербности, все-таки расширяет поле гласности и свидетельствует о наличии в
обществе зачатков справедливости. С такими мыслями, заучив речь, я оказался
в один из февральских дней в поганой каморке Тверского суда, без шнурков,
без сигарет, неизменно отобранных, но с яростью и надеждой в душе.
Ирина Николаевна, в сотый раз повторял я, когда позвали в коридор к
адвокату, самое главное ни в коем случае, даже мельком, не затрагивайте
вопрос невиновности, говорите только о здоровье и о нарушениях закона
следствием.
Да, конечно, соглашалась Ирина Николаевна, хотя я и не представляю, как
можно это обойти, ведь арест незаконен. Ответ звучал искренно, но повергал в
тоску: нет, она не удержится... Возмущение адвоката сравнимо с моим. Что тут
поделаешь...
Резко распахнулась дверь бокса:
Павлов! Руки за спину! за спиной запястья закусили наручники. Идти не
оглядываясь, смотреть под ноги, голову не поднимать! Ни с кем не
разговаривать! Строго выполнять команды конвоя! Шаг в сторону или остановка
расцениваются как попытка к бегству стреляем без предупреждения! Пошли!
Два мусора по бокам, один сзади, все с пистолетами в руках так
гражданин Павлов быстрым шагом отправился по лестнице на второй этаж, думая,
заклинит по пути поясницу или нет. Лучше бы нет, а то ведь придется
остановиться. Что они, суки, нынче лютуют. Ах, вон в чем дело! у дверей в
зал заседаний стоит Володя, мой телохранитель по воле, офицер спецназа,
краповый берет, которому положить трех мусоров, хоть и с пушками, труда не
составит. Боятся, бляди. Так, если пришел, значит, за мной... Эх, Вова, а
лучше бы ты их в самом деле положил, без всякого суда.
То, что решение будет отрицательным, почувствовалось сразу, оно висело
в воздухе темным облаком. И тем сильнее хотелось сопротивляться. Сегодня мое
место было в большой металлической клетке. Ирина Николаевна тщательно
раскладывала на столе внушительную стопу документов. Представляющий
Генеральную прокуратуру Хметь злобно вертел в руках какой-то аптекарский
рецепт. В зал вошла женщина в черной мантии и, именем Российской Федерации,
начала заседание. Первым делом она удалила из зала врача, лечившего меня на
воле, и судмедэксперта, давшего заключение по моей истории болезни. Я
внимательно смотрел на судью, стараясь посмотреть ей в глаза бесполезно, она
категорически глаз не поднимала, как будто не мне, а ей конвой приказал
смотреть вниз, а о присутствии остальных она догадалась из того, что у нее
написано. Судья спешила, спешила страшно, надрывной скороговоркой ведя
заседание. Хметь злился и ерзал на стуле, теребя таинственную бумажку;
казалось, сейчас вскочит, бросит ее, как карту, и крикнет: "Козырь!"
Ирина Николаевна тщательно изложила свою позицию, даже не слишком
отчетливо отметив тот факт, что человек, которому не предъявлены никакие
доказательства его вины, не должен содержаться под стражей, и перешла к
документальной части. Справки из тюремной больницы не выдаются. Ирина
Николаевна имела их на руках шесть. Это должно было быть неожиданностью для
всех, но аппаратура Генпрокуратуру не подвела. Как только адвокат закончила
речь, Хметь вскочил как ужаленный и, размахивая бумажкой, не скрывая
раздражения, заявил, что все неправда вот у него в руках вещественное
доказательство, а именно справка из больницы ИЗ - 48/1 Матросская Тишина в
том, что следственно-арестованный Павлов здоров.
Мне тоже дали слово. Хметю оно не понравилось, судья не слушала,
демонстративно углубившись в бумаги. Удалился суд на совещание ровно на
такое время, за которое можно успеть подтянуть штаны. Именем все той же
федерации, действия Генпрокуратуры были признаны правильными и мера
пресечения оставлена без изменения. "Ваша честь! она у Вас есть?" слетели с
языка слова, но судья не слышала. Собрав мантию в руки, глядя в пол, топоча
как лошадь, она побежала из зала. Да, господа, не пошла, а побежала, даже не
снизив скорость, чтобы открыть дверь.
Решение суда на руки я получил, хотя и не в этот день. Там было
сказано, что содержание под стражей оправдывается уже только тяжестью
обвинения, а коль скоро обвинение предъявлено Генпрокуратурой, то оно
законно; что я здоров, и это подтверждается медицинской справкой,
предоставленной суду заместителем Генерального прокурора по надзору за
действиями Генпрокуратуры Хметем; что адвокат заявил о невиновности Павлова,
а этот суд не уполномочен решать этот вопрос, и, следовательно, мера
пресечения остается без изменения.
Следующей инстанцией должен был стать Мосгорсуд, знаменитый тем, что
решения Тверского суда не отменяет; а там Верховный и международный. И пару
лет в Бутырке, как минимум.
На следующий день меня заказали с вещами, и подумалось уже, что
крякнулась моя победа об асфальт, но хата, куда меня привели, оказалась тоже
на спецу, но только на пять шконок, и одна из них гостеприимно пустовала.
Если в предыдущей хате был всякий сброд, и там я практически не вступал ни с
кем в разговоры; здесь было иначе. Это была камера для активных следственных
действий. Верховодил в ней заправский стукач, двухметровый гигант,
рубаха-парень, герой-афганец, не умолкающий балагур и психолог это было
видно сразу. А он сразу увидел то, что увидел я. И началась игра. Первым
делом, как крылом летучая мышь коснулась, мне было объяснено, что жаловаться
в суды нехорошо: и проку в этом мало, и люди с этими судами себя так
взвинчивают, что до самоубийства доходят вон передо мной один на моей же
шконке и повесился. И все с улыбкой, доброжелательно, предложив сигарету
хорошую ("фильдиперсовую") глядишь, и не говорил ничего приятель; потом
длинный рассказ про беспредельную хату, где или опустят, или напишешь все,
что скажут. Правозащитные организации давно пытаются обнаружить в русских
тюрьмах эти самые "беспредельные" хаты, только это практически невозможно,
потому что кум из любой хаты за полчаса сделает беспредельную, а раскидает
ее и следы заметет еще быстрее; так что табличку с надписью "Беспредельная
хата" комиссия не найдет; а тот, кто прошел через таковую и сломался, что,
чаще всего, и случается, предпочтет и на воле об этом не вспоминать. Если
тебе, уважаемый читатель, доведется оказаться в такой хате, как, впрочем, и
в любой другой, имей в виду, что не только каждое твое слово, но междометие
и жест, выражение лица все будет принято во внимание, и каждая из этих
мелочей может иметь для тебя серьезные последствия. Но ты вряд ли поймешь
это, не посидев хотя бы полгода, за которые из тебя, уважаемый читатель,
многое вытянут. Однако я желаю тебе успеха и удачи. Ко мне же судьба была
благосклонна, и моя реакция убедила сокамерника, что смертью меня не
испугать, беспредельной хатой тоже; особенно его озадачило утверждение, что,
не ровен час, начнутся у Генпрокурора товарища Шкуратова проблемы, и, кто
знает, может, и ему на нашем месте побывать придется. Оснований, кроме
собственного желания, для такого утверждения у меня не было, но тем
забавнее, что вскоре у тов. Шкуратова действительно начались проблемы, и,
как знать, не сыграл ли мой опасный блеф свою роль в тюремном преферансе. В
качестве иллюстрации с успехом прошел пример с министром юстиции товарищем
Увалевым, уже сидящим в одной из соседних камер, которого мы уже имели честь
лицезреть на продоле, сначала в барской шубе и белом шарфе, недоступного в
своем достоинстве, потом в трениках и тапочках, злобного и измельчавшего. И
все это тоже намеком, полужестом, так, что вроде и не говорил. Информация
ушла к следствию, на некоторое время меня оставили в покое, которым я и
воспользовался в полной мере, научившись лежать часами не шевелясь и
пребывая вдали от собственного тела. С телом же сложности не убавлялись.
Выводить его на прогулку было все труднее, заставлять ходить по камере
проблематичнее. Передвигаясь на продоле в сторону лестницы к прогулочному
дворику, встретил какого-то громадного мужика в военной форме, вокруг
которого лебезили вертухаи.
У тебя суд был что сказали? неожиданно обратился ко мне офицер громовым
голосом.
Товарищ прокурор достал справку, что я здоров, и счел необходимым
оставить меня под стражей, ответил я и начал восхождение по лестнице.
Пидарас товарищ прокурор! загремел за моей спиной голос так, что я
невольно оглянулся. Молодец, что ходишь на прогулку! чеканным шагом офицер
двинулся по коридору. Вот так, доброе слово и кошке приятно.
В хате оказались шахматы, и игрок прибыл хороший. Убежденный бандит,
парень из Чебоксар, как и положено братве, давно готовился к тюрьме и
наконец ее получил. "Вот так жить этой жизнью" говорил он. Готовиться-то он
готовился, только язык оказался слишком длинный. Как только наш великан
Серега (в России одни Сереги) продирал глаза, сразу начинался словесный
понос: про Афган, про то, как Серега был смотрящим за городом Урюпинском,
про следователя, которого утопит, про недвижимость, религию, погоду, про то,
что Слава-дорожник сморкается неправильно слова лились потоком до самого
отхода их источника ко сну. Находиться с таким человеком в одном помещении
изысканная пытка, но большинство уже привыкло и к этому, а чебоксарский
узрел в нем брата, как ни отвлекал я его шахматами.
Вот мы мента один раз поймали, нес околесицу Серега. А чебоксарский уже
согласно и отзывается:
О! Мы тоже! Они на стрелку приехали, а мы узнали, что они менты. Так мы
их в грязь втоптали. Федя у них над башкой из ТТ как дал, так они и за
пушками лезть раздумали! А Пиня лом взял и менту поперек хребта как
перепаяет! в восторге повествовал чебоксарский, оторвавшись от шахматной
доски.
Я, когда за Урюпинском смотреть перестал, в Москву подался, в тон ему
понес Серега. На Клязьме мы обосновались, земли купили, чего-то так взяли,
санаторий под себя прикрутили, с лесом, с полями; оно, знаешь, хорошо, можно
чего-нибудь построить, все свое, своя рыбалка, своя охота, девок сколько
хошь, грибы, ягоды, баня на все место есть; кладбище можно свое сделать.
Есть у нас свое кладбище, внимательно разглядывая позицию, гордо
промолвил чебоксарский.
Я что плохой ход сделал? изумился он, когда я молча постучал кулаком по
голове, пока Серега, тусуясь, шел к тормозам, продолжая говорить
Да нет, нормальный. Смелый, можно сказать.
Ну вот! А ты! Ходи!
Через день чебоксарского вызвали слегка. Долго его не было, потом
заглянул вертухай и взял с собой двоих: помочь мол надо. Они и привели под
руки чебоксарского. "Ну, что? поинтересовался Сергей. "Били, едва ворочая
языком, ответил любитель поговорить. Долго били. Часа три... Вот так жить
этой жизнью..." "Кто бил?" "Следак. У кума. И кум тоже..."
Отлеживался чебоксарский дня три, а когда стал вставать, вертухай опять
позвал его "слегка". На этот раз чебоксарского принесли. На лице следов не
было, но на тело лучше было и не смотреть. "Ну, что? опять поинтересовался
Сергей, когда чебоксарский открыл глаза. "Двадцать два... убийства...
дали... на выбор... два любых... Вот так ... жить..." прохрипел
чебоксарский. Прийдя в себя, в шахматы он больше не играл и, большей частью,
молчал, что-то мучительно вспоминая. Его заказали с вещами. Наступила,
видно, опять моя очередь.
Это на словах все смелые, а как до дела все другое, подступился ко мне
Серега. Вон чебоксарский кремень, а два убийства, хошь не хошь, на себя
примет. И тебя расколют.
Я молчал.
Просто тебя не били еще.
Я молчал.
К ночи Серега отодвинул проволочкой заслонку шнифта и негромко
изумился: "Твою мать!.. Полный коридор в камуфляже и масках!" Отступив от
двери, растерянно сказал: "Что делать будем? маски-шоу". Что это такое, все
слышали. Это значит, что в хату врывается спецназ и бьет всех без разбора и
ограничения. Помню, как в хату 135 зашел резерв. Тогда никого не тронули, но
было видно, каким страхом наполнились глаза некоторых опытных арестантов.
Резерв, спецназ или кто еще какая разница, главное одеться потеплее, и я
стал надевать на себя все, что было. "Бесполезно, обреченно и зловеще
проговорил Серега. Лица арестантов побледнели. "Да, наверно" согласился я,
застегивая бандажный пояс. Серега внимательно смотрел на меня и после паузы
провозгласил:
Шутка. Нет на продоле никого.
Нет так нет, ответил я и стал не спеша снимать куртку.
Ну и шутки у тебя, высказался кто-то.
Тюрьма, будучи маленькой моделью государства российского, есть институт
лицемерный, и верить в ней нельзя никому. Не верила тюрьма и мне. Серега
взялся прорабатывать вопрос, по какой причине кто находится в столь
привилегированной хате, как наша. "Ясное дело за бабки! восклицал он. Все
заплатили, а ты еще не платил скоро тебя отсюда уберут. На общак. А
заплатишь оставят. Или ты кому заплатил?" в ответ на что я благожелательно
улыбался, покуривая сигареты, и молчал и хрен чего можно было извлечь из
этого молчания. Серега кипятился, и кончилось это тем, что ночью в кормушку
заглянул вертухай: "С хаты пятьдесят рублей. Если через пять минут не будет,
вся хата пойдет на сборку". "У кого деньги есть?" спросил Серега, глядя на
меня. Я не спеша стал собирать вещи. Полтинник нашелся у дорожника Славы, а
Серега перешел к другой теме, от которой уши встали торчком. Уже с полгода
никем из стукачей она не обсуждалась. А именно тема мести следователю и
побега в случае освобождения из-под стражи. Еще Ионычев говорил: "Как же мы
Вас, Алексей Николаевич, отпустим Вы же на нас зло затаите". Супер! Значит,
речь идет о свободе. Серега к теме подкрадывался плавно, продуманно. Начал с
того, что сам при первой возможности уйдет в бега, предварительно умертвив
следователя. Тут я отмалчиваться не стал:
Грех, Сережа, убивать. Ты же христианин, в бога веришь, каждый день
Сережа творил молитву перед иконостасом, прилепленным к тормозам, как
ласточкино гнездо, с возжжением свечи под образами. Следователь он тоже
человек, только заблудший, его простить надо, а не убивать.
Нет, убью не соглашался Сергей. И ты убил бы, если б смог; это сейчас
ты так говоришь, а потом кровь закипит и с гранатой пойдешь!
Нет, не пойду. Я вообще против насилия. Сказано: если ударят по левой
щеке подставь правую. И не убий. За это нет прощения.
Бог меня простит, он меня любит. Я замолкал, но осуждающе и убежденно
качал головой.
А что если бороду того... вжик, вжик и никто тебя не узнает, неожиданно
азартно восклицал Сергей.
Нет, надувался я как индюк и, воздев палец к лампочке, с убеждением
патриота поучал хату: "Бегает тот, кто виноват!" (Между прочим, умным
выглядеть тоже не всегда хорошо).
И все-таки что-то должно было измениться к лучшему, потому что без
заявления вызвали к врачу. Злобная женщина была мне знакома, раньше она была
как неприступная крепость, теперь же участливо поинтересовалась, как я себя
чувствую. "Да, у нас нет специалистов и необходимого оборудования, но все же
чем-то попробуем помочь. Если хотите отправим на больницу в Матросскую
Тишину". Нет, как будто не ослышался... От больницы отказался. Желанная
когда-то, теперь она казалась отвратительной и не в меру опасной. Вызвали
слегка, явно не к адвокату, потому что зал со следственными кабинетами мы
прошли насквозь, и заперли в каком-то боксике, где люди бывали реже, это
чувствовалось по запаху, кроме того, в абсолютной темноте, с продола в щели
свет не проникал, отчего время потерялось сразу и ощущение себя ушло вместе
с временем. Ожидание оказалось не в меру долгим, а когда вывели на свет, я
оказался в кабинете без окна лицом к лицу с Толей, конвоиром, доставившим
меня в Москву. Толя был пьян, вежлив и развязен. Казалось, что за год он
вырос, огромные руки и ноги с трудом помещались за столом, я перед ним был
как высохшая птица.
Здравствуйте, Алексей Николаевич. Помните меня? дыша перегаром и
нервничая начал Толя.
Нет, не помню.
Я же Вас в Москву привез. Это же я Толя!
Не помню.
Ну как же... Ладно. Долго еще молчать будешь?
Вплоть до суда или свободы.
Может, хотите все рассказать Сукову?
Без проблем Меняйте меру пресечения расскажу. Только вряд ли рассказ
вас порадует.
Почему?
Рассказывать нечего.
А Вам и рассказывать не надо. Все известно. Надо только дать показания
и признаться.
Кому надо?
Толя смутился (нестойкий оказался гестаповец):
Так, значит, с Суковым говорить будешь?
Как же я с ним говорить буду, если он сказал, что не придет.
Мы Вас отвезем к нему. На хорошей машине. Специально только Вас одного.
Никого так не возят. А генерал,, действительно, к Вам не придет. Его слово
закон.
Его проблемы.
Нет, это твои проблемы! Годы будут идти а ты будешь сидеть и сидеть,
следующее продление под стражей тебе Генпрокурор подпишет еще на год. А
потом года за судом, а потом на зону. Доживешь ли. Ведь со здоровьем плохо
или я неправ? А у нас есть служба охраны свидетелей. Переведем тебя в статус
свидетеля и конец тюрьме, свобода; может, даже за границу разрешим выехать.
То есть признать себя виновным и сразу стать свидетелем?
Толя опять смутился:
Ну, так делается. А хочешь, мы тебя в Лефортово переведем? За
показания. Там условия лучше, полы деревянные.
Нет, не хочу, ответил я и, видя, что Толя заканчивать беседу не
намерен, вырвал из тетради два листа и написал: ходатайство.
Что ты там хочешь писать?
Ходатайство о прекращении этого разговора.
Что? хмыкнул Толя. Разговор прекратится, когда захочу я, а не ты.
Имею право?
Имеешь, имеешь. Даже можешь. Пиши, извергая водочные пары, Толя смотрел
надменно и не знал, как себя вести.
Представьтесь, пожалуйста, заявление адресовано Вам.
Да пожалуйста! Капитан ФСБ А.А. Уратов. Что ты с этим будешь делать?
Толя начал размышлять, и следовало спешить.
Ничего. Оставлю себе. На память. Чай, не каждый день пишу заявление
офицеру ФСБ.
Ну, пиши.
"Капитану ФСБ А.А. Уратову. Прошу немедленно прекратить следственное
действие в отсутствие законной защиты адвоката. Настойчивость подобных
действий расцениваю как оказание давления на меня. А.Н. Павлов. Из-48/2, 12.
02. 1999, 16 ч. 15 мин. Павлов".
Это заявление Вам. А это мой экземпляр. Распишитесь, что заявление
приняли.
Толя с кривой улыбкой прочитал заявление и размашисто написал на листе:
"В соответствии со ст. 6 Закона об оперативно-розыскной деятельности,
присутствие адвоката не требуется". И расписался. Еще не веря в удачу, я
вложил листок в тетрадь и страстно пожелал донести его хотя бы до камеры.
Слава категорически отказывался уходить, сказал, что обещал генералу
результат, а я... А я сказал ему одно магическое слово: "Расход". И разговор
закончился. Хвала фээсбэшнику, живущему по статье 6 Закона об
оперативно-розыскной деятельности и по понятиям.
Все прошло гладко. Через день заявление было у адвоката. "Я немедленно
напишу жалобу Генеральному прокурору" сказала Ирина Николаевна. "А у Вас не
отберут?" "Не должны". К счастью, большинство наших диалогов в письменной
форме. Все записки мы писали, заглядывая снизу под развернутую газету, так,
чтобы телекамеры не взяли текст. Если информация была важной, передавалась
она по частям, каждая из которой последовательно уничтожалась; в кабинете
после меня оставалось немало растоптанного пепла, отчего, впрочем, кабинет
грязнее не становился. Уже на следующий день Ирина Николаевна принесла
проект жалобы и отдала мне ксерокопию заявления. И тут я понял, что, скорее
всего, все-таки победил. Вернувшись в хату, я дал прочесть копию Сергею.
"Ну, как?" невинно поинтересовался я. "Это.., подбирая слова, очень
серьезный документ, ответил Сергей. Ты его уже отдал адвокату?" "Да, он
размножен, заверен у нотариуса и находится в надежном месте, а жалоба в
Генпрокуратуру уже написана. В ближайшее время будет подготовлена жалоба в
Европейский суд.
(Думается, что благодаря именно этому документу Сукова выперли из
Генпрокуратуры, а я пролез в узкую щель на волю).
Явственно обозначилась финишная прямая, когда Ирина Николаевна принесла
подтверждение об отправке жалобы. В груди захолонуло от надежды. Оставалось
меньше месяца до истечения срока содержания под стражей, продление мог
подписать только лично Шкуратов, но кресло под ним уже закачалось, он
судорожно цеплялся за него в борьбе с олигархами, каждая мелочь могла его
добить. Оставалось только ждать и молчать. Серега перестал балагурить и впал
в меланхолию. Для меня время стало неожиданно объемным, наполнилось высоким
напряжением и жаждой свободы. Как я хотел на волю. Нет, не может быть на
свете силы, преодолеющей мою жажду. Сгорит огнем тот, кто встанет на моем
пути. Прочь с дороги! Мысленно я вбивал осиновый кол в Сукова, срывал с него
погоны и плевал ему в харю. То есть погнал. Ирине Николаевне сказал, что
если мне продлят срок содержания под стражей, то Косуле и иже с ним земля
покажется адом, и, как говорил Папанов в "Бриллиантовой руке", "спокойно,
Козлодоев. Сядем все". Ирина Николаевна сказала, что Косуля поверил. Еще бы
было не поверить. Эндшпиль заканчивался, надо было ставить мат, но у
соперника еще оставался в запасе ход конем по голове, моей, естественно.
Каких только средств я не искал, чтобы преодолеть время. Спал, сколько мог,
до умопомрачения сам с собой играл в шахматы, взялся за описание камеры и
тюрьмы и в бессилии перед статикой картины бросил эту затею; и курил, курил,
курил... Серега обозлился, оскорблял сокамерников, и они терпели, зная, что
в бешенстве он бывает невменяем. Так однажды он разбил об пол телевизор.
Серегин гнев обходил лишь меня, но однажды его прорвало:
Ты плюшевый арестант! Тюрьмы не знаешь, пороху не нюхал! Тебе на зоне
ой как трудно будет, там коммерсантов не любят.
А кто тебе сказал, что я коммерсант и поеду на зону.
Да у тебя статья расстрельная! Тебе меньше десяти не дадут даже не
надейся! До сборки не дойдешь уже героин в кармане будет вот тебе еще
пятерочка!
Понял. Спасибо, дорогой. Без тебя, и правда, мог бы не догадаться. На
встрече с адвокатом, а Ирина Николаевна, в связи с ответственностью момента,
стала приходить каждый день, написал заявление.
"Начальнику следственной группы управления по особо важным делам
Генеральной прокуратуры РФ государственному советнику юстиции 3 класса
Сукову В.Ю. от следственно-арестованного Павлова А.Н. 1957 г.р., числящегося
за Генпрокуратурой, содержащегося под стражей в камере 321 ИЗ-48/2.
Заявление. Вам должно быть известно, что хранение, употребление и
перемещение наркотических средств в следственном изоляторе арестантам
запрещено. Вам также известно, что я никогда не употреблял, не употребляю и
не собираюсь употреблять наркотики. Сложившаяся вокруг меня обстановка
позволяет предположить, что могут найтись недобросовестные арестанты или
коррумпированные сотрудники, которые попытаются дискредитировать меня путем
привнесения в мои личные вещи наркотиков или иных запрещенных предметов, с
целью препятствовать моей борьбе с нарушениями уголовно-процессуального
законодательства, регулярно допускаемыми следственными органами по отношению
ко мне. Заявляю, что обнаружение у меня упомянутых выше предметов может быть
только провокацией. Данное заявление прошу приобщить к материалам уголовного
дела. Павлов". То же самое было написано начальнику тюрьмы. Сергей вообще
перестал со мной разговаривать. Однажды он заявил, что пора переезжать в
другую хату, потому что в стене потекли трубы. "А ты, говорил мне Сергей, не
поедешь". Ах, если бы ты знал, дорогой товарищ, как обрыдла мне твоя рожа;
если бы ты ведал, смотрящий за городом Урюпинск, за какое благо я почту тебя
не слушать. Весьма, брат, обяжешь.
Глава 32. ГУМАННЫЙ ПОСТУПОК ДПНСИ ИЛИ МАЛЕНЬКОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ НА ПУТИ К
ВОЛЬНОЙ ИСПАНИИ
Настала пора расставаться с неунывающим нашим камерным художником
Сергеем Игучевым, который нас развлекал своими художествами, и вообще
замечательно оптимистично смотрел на пребывание в тюрьме, как на нечто почти
приятное. "Отлично время провел, делился впечатлениями Игучев, придя с
вызова от адвоката. Пивка выпил банку, в боксике порукоблудствовал, покурил,
и за пачуху вертухай меня отвел по зеленой. Классно!" Игучев так
экспрессивно изобразил нотариуса, заточенного в нашей хате, с печатью в
руке, как с гранатой, на фоне решетки, что мы рисунку радовались несколько
дней, пока специальным шмоном (столкнулся с таким впервые) не отобрали все
лишнее из бумаг арестантов; рисунка мы лишились, так как оказалось, что
изображать тюрьму в тюрьме запрещено. Нотариус был небедный, сидел на спецу
явно за бабки, никак не хотел верить, что от общака зарекаться нельзя и
горой стоял за коммунистов.
В рот я е... Российскую педерацию, оппонировал ему Серега, вместе со
всеми коммуняками.
Что тебе плохого сделали коммунисты? обижался нотариус. И кстати, не
педерацию, а федерацию.
Ты думаешь, ее Федя организовал? Нет, ее сделал пидер. А стало быть,
педерация. Российская, убедительно говорил Сергей. Вот на общак съедешь, там
узнаешь, как арестанты коммунистов любят.
(Справедливости ради, следует отметить, что коммунистов арестанты не
любят, но терпят, и никакой опасности на этот счет не существует).
Что же, теперь не замечать целую часть общества и мощнейшую идеологию?
опять обижался нотариус. Так что ли?
Что ты! впадал в пафос Серега, я бы, будь вы у власти, полстраны обул,
да времена не те. Так что желаю здравствовать. Чтоб ваша дурь как следует
цвела, причем на практике, и не слыла абстракцией. Чтоб Ваша гомосекция была
достойным членом русской педерации.
От таких речей нотариус впадал в молчание, лез в баул (в виде новенькой
дорогой спортивной сумки) и печально конструировал высокий бутерброт.
Игучев же был за судом, на предмет мошенничества. Обул с холодильниками
какую-то фирму, провел в Бутырке полгода, и, приехав с очередного заседания
суда, потирал руки: обвинение не клеится, есть вероятность, что уйдет за
отсиженным.
Да ты, Игучев, волчара еще тот. Холодильники, говоришь? Фазаны? нес в
пространство наш балагур. Там, наверно, одними холодильниками не обошлось
это же Игучев! волчара; ведь не обошлось, а, волчара? Игучев расплылся в
довольной улыбке и кивнул. Получил наш волчара максимум возможного в его
обвинении: два. Зайдя после суда в хату за вещами, прежде чем перейти в
осужденку, успел поделиться впечатлениями:
Черт их знает! Все было хорошо, а сегодня судья какие-то бумажки в деле
молча читала, башкой кивала, и вот приговор. Вроде маляв не писал, лишнего
не говорил. Ладно, ерунда, полтора года на зоне мелочи жизни.
Вот как нынче судят, сытым голосом говорил вслед уходящему балагур.
Игучеву можно сказать ни за что два годишника вмонтировали!
Поздним вечером этого же дня перед тормозами затрещала, как бенгальский
огонь, свеча, отказываясь слушать очередную молитву.
Хату заказали с вещами. Пятеро с Серегой ушли сразу. Троих увели позже.
Меня повели одного. Наверно, уже нет необходимости рассказывать читателю,
какие надежды наполняют душу арестанта в такие моменты, какие сомнения
грызут его, и что его может ожидать. Поэтому отметим лишь, что переход был в
рамках того же спеца, и зашел я в чистую холодную камеру на пять шконок,
одна из которых поджидала меня. В камере все были некурящие, но табак
терпели, никто почти не разговаривал, заботясь в основном о том, как
согреться, только камерный лидер все рассказывал о том, как плохо в тюрьмах
за границей, как он ненавидит Данию, потому что та выдала его в Россию, и
это выглядело как часть психологической обработки меня; чтобы сразу не
убежал, выйдя из тюрьмы.
Позвали слегка. В кабинете были: Ирина Николаевна, Ионычев и Суков.
Сильно хвост прищемило, если пришел. На роже размером с жопу решимость
Александра Матросова; с такой рожей и грудью амбразуру не обязательно
закрывать, достаточно заглянуть в нее.
Начинаем следственное действие, деловито заговорил Суков.
Заканчиваем следственное действие, отозвался я. Всякое следственное
действие должно проходить в присутствии полного состава защиты. Адвокат
Косуля, как я вижу, отсутствует. Без него я не могу принять участие в
следственном действии, так как не доверяю следственной группе.
Осталось несколько дней до истечения срока содержания под стражей; если
пришел Суков, значит, продления нет, а учитывая положение Шкуратова и
инцидент с Толей, продления вообще может не быть; значит, Суков будет искать
опять формальную зацепку, чтобы сказать, что я признался, но прошу время для
детального объяснения своей вины. Сейчас каждый день отсрочки для Сукова
вилы.
Суков:
Так Косуля же отказывается к Вам приходить!
Это его проблемы Я ему отвод не давал, он обязан исполнять свои
обязанности.
Значит, при полном составе защиты Вы дадите показания?
Я этого не говорил.
Хорошо, Алексей Николаевич, генерал стал неожиданно добродушен. Мы
заканчиваем следственное действие по причине отсутствия полного состава
защиты. Давайте поговорим без протокола. Дело касается освобождения Вас под
залог. Мы предлагаем Вам внести залог в размере сто тысяч долларов.
Заместитель Генерального прокурора Михаил Гадышев устно дал согласие на эту
сумму.
Исключено. Даже разговаривать не будем.
А сколько?
Тысяч двадцать, не больше, я посмотрел на Ирину Николаевну.
Что Вы, что Вы! Соглашайтесь! торопливо заверила она. Ваши родственники
сказали, что возьмут взаймы. Соглашайтесь!
Нет.
Ну, тогда пятьдесят тысяч, мягко сказал Суков. На меньшее Гадышев не
согласится.
Договорились.
Но от Вас, Алексей Николаевич, потребуется еще две вещи.
Смотря какие.
Первая дать отвод Косуле.
Отвод дам. После подписания постановления о моем освобождении.
Но нам потребуется еще одно следственное действие а Вы скажете, что
защита отсутствует.
Да, могу сказать. А могу и не сказать.
Гадышев подпишет постановление, но к моему ходатайству надо приложить
Ваше заявление с подробным описанием по сути предъявленных обвинений.
Этого не будет. По той причине, что суть предъявленных обвинений мне
неизвестна, а само обвинение сфальсифицировано. Я поднял взгляд от тетради,
где тщательно отмечал все сказанное, и посмотрел в голубые глаза генерала.
"Хорошо, дедушка?" молча спросил я его.
Вы не спешите, пожалуйста, не горячитесь, обсудите все с адвокатом, а я
завтра приду.
Между прочим, это приятно, когда генералы, а особенно гестаповские,
сдаются. Но, впрочем, Россия не боится позора, и еще долго после увольнения
Сукова из Генпрокуратуры в печати и на телевидении будут звучать голоса, что
убирают лучшие кадры, чуть ли не самого лучшего следователя по особо важным
делам.
Ирина Николаевна подтвердила, что заявление с выражением моего
отношения к делу необходимо, и я его написал. По форме это была сводная
жалоба на все действия Генпрокуратуры по отношению ко мне, описано все было
подробно, бескомпромиссно, со ссылками на статьи УПК. В другое время за
такое послание мне бы организовали очередную экзотическую хату, а теперь...
А теперь или мат в два хода или героин в кармане. Суков на следующий день
пришел. В темном боксике или в сортире меня уже не выдерживали, прямиком
отвели в следственный кабинет, где генерал энергично объявил, что, по
закону, он обязан дать возможность перед началом следственного действия
поговорить мне с адвокатом. Ирина Николаевна была бледна и напряжена. Позже
выяснилось, что Суков лисой увивался вокруг нее, убеждая повлиять, чтобы я
написал хоть что-нибудь, кроме обвинений в адрес следствия, хотя бы это и
дела не касалось, а иначе ничего не будет. Прекрасно понимая, что нас
слушают, Ирина Николаевна сказала:
Вам нужно написать хоть что-то, иначе Вас не освободят.
Я напишу, ответил я, а Ирина Николаевна напряглась еще больше, не зная,
в полной ли мере я сознаю угрозу.
В подготовленном в камере заявлении не было ничего, кроме перечисления
и анализа незаконных действий Генпрокуратуры.
Не беспокойтесь. Я воспользуюсь безотказным приемом. Даже если меня
спросят о погоде, я отвечу, что имею сказать следующее и изложу то, что
написал, не менее и не более. Если затем последует любой посторонний вопрос,
я немедленно откажусь от дачи показаний.
Нужна причина.
Она есть: я не доверяю следствию.
В кабинет вошел Суков:
Алексей Николаевич, мы не будем сегодня излишне формализовать нашу
встречу. Вот Вам бумага, напишите в произвольной форме все, что Вы можете
сказать, можете пользоваться конспектами, записями никаких ограничений, ни
по форме, ни по времени.
Я стал переписывать из тетради. Суков ушел и вернулся минут через
десять:
Дайте почитать, что Вы написали!
Я не написал еще и половины.
Неважно. Общий смысл я пойму.
Пожалуйста.
Суков впился в строчки. Глубокое разочарование, граничащее с грустью,
отразилось на лице генерала.
Хорошо, сказал он. Дописывайте, сколько хотите, это уже не важно. Вот
постановление об освобождении под залог. Если он будет внесен в срок, Вас
освободят.
Дело было во вторник. В воскресенье истекал срок содержания под
стражей. Ирина Николаевна больше не приходила, и что это могло означать, я
не знал. Среда, четверг и пятница прошли бредовым кошмаром. Суббота и
воскресенье не в счет, в эти дни арестант вообще напрасно живет на свете.
Настал понедельник. Если нет продления, должны освободить немедленно. Но
была баланда, была проверка, вертухай ударил ключом в дверь: "Гулять!",
время перевалило за девять, все стали одеваться, стал одеваться и я,
чувствуя, что сил больше нет, что сделал я все, что мог, и, кажется,
напрасно. Последняя искра надежды догорала на дне колодца беспросветной
тоски.
Павлов! С вещами быстро! голос вертухая за дверью звенел от напряжения.
Что-то случилось.
Блядь! Хоть бы на прогулку дали пойти! вырвалось у меня, и недобрые
предчувствия нахлынули и захлестнули с головой. Сокамерники смотрели с
сочувствием:
Вот тебя по тюрьме перемещают... Матрас заберешь?
Нет.
Это хорошо, что оставишь, не находя подходящих слов, но благодарно
ответили мне. А как же ты без матраса?
Я обойдусь. Прощайте. Удачи.
Молодой вертухай быстро шел впереди, я старался не отставать. По
лестнице пошли вниз (если бы вверх это смерть).
Знаешь, куда идешь?
Не знаю, но догадываюсь.
Куда, по-твоему?
В Генпрокуратуру. Или в Лефортово.
На волю идешь, остановившись и повернувшись ко мне, сказал вертухай. Я
молчал, потому что сердце грохотало как молот, и лишь думал, что если сейчас
он начнет меня шмонать, значит, свободы не будет, а будет героин.
Не веришь? Вот, смотри, и показал карточку моих перемещений по тюрьмам
и камерам. Наверху большими, много раз обведенными буквами было написано: от
.. марта СВОБОДА под залог.
И я вот сейчас выйду отсюда на улицу? И смогу пойти домой? И никто
этому не воспрепятствует? Это было бы второе рождение, только кто в это
поверит. Или сейчас что-нибудь случится, или выйду на улицу, а мне укажут на
дверь в автозэк и зачитают постановление по случаю нового обвинения. Нет,
как это ни печально, я не верю. Что-то плохое обязательно случится. С чем
можно сравнить те переживания? Только с тем, что творилось в душе, когда
открылась для меня первая дверь Матросской Тишины. Вертухай закрыл меня
одного в глухом зеленом кубике какой-то сборки. Курить! Скорей курить, и
пусть все будет так, как будет! Через пару часов я был готов ко всему: сойти
с ума, быть избитым, получить новое обвинение, сидеть еще десять лет; не был
только готов сдаться. И лязгнул замок, и пошли мы куда-то. Пришли к
кладовщику сдавать вещи, сердце радостно трепыхнулось: а вдруг? Сдавать
все-таки не получать.
В кабинете дежурного помощника начальника следственного изолятора меня
встретили Ионычев и Толя. От обоих разило водярой, оба выглядели
невыспавшимися и мятыми.
Вы что, думаете, мы Вас вот так отпустим? сказал Ионычев. Нет! Поедем к
нам. Толя обиженно молчал и старался на меня не смотреть. ДПНСИ выписал мне
справку об освобождении, наклеил фотографию, взял в огромную руку маленькую
печать:
Готово. Давайте приходный ордер на залог и можете ехать.
Приходного ордера нет, ответил Ионычев, он никогда не был нужен.
А теперь нужен, ответил ДПНСИ. Нам пришло указание без приходного
ордера не освобождать.
И это был такой момент... Неприятный это был момент, уважаемый
читатель.
Моральный облик альпинистов ничем не отличается от морального облика
людей другого рода занятий. После форменной пьянки, в апогее которой,
помнится, Валера ломился в женскую комнату и кричал девушкам, что сейчас он
будет с ними играть в дочки-матери, и будет мамой, а они его детьми, а так
как детей много, а сися у мамы только одна, то сосать ее они будут по
очереди, после столь бурной пьянки нести рюкзак было тяжело. Пока шли по
ущелью от альплагеря "Адыл-Су" до ледника Кашкаташ, уже ни на какие
восхождения, будь моя воля, я бы не пошел. Но воли не было, и, взвалив на
себя рюкзак, я медленно бросился в погоню за ушедшими вперед товарищами,
пытаясь войти в колею; сердце работало с перебоями, как не разогретый
трактор. Предстояло восхождение на одну из самых красивых вершин Кавказа пик
Вольная Испания. Ледник знакомый, домашний, сто раз хоженый вдоль и поперек.
Иду по краю ледника под склонами пика Гермогенова, опасности никакой, склоны
явно разгружены, накануне с них сошло несколько крупных и множество мелких
лавин, теперь несколько дней здесь можно ходить спокойно. В одном месте
виден след схода льда. Впечатляет. Лед, высыпанный как из рога изобилия,
пробил во льду же русло глубиной метров десять. Чтобы продолжить подъем,
пришлось надеть кошки, спуститься в русло, пройти по нему выше, под скалы,
там было легче подняться наверх. Спустившись на дно, я снял рюкзак, отложил
ледоруб, отдышался, надел каску (на всякий случай) и достал сигареты. Сел на
рюкзак, щелкнул зажигалкой, но почему-то курить раздумал там, наверху,
покурю и полез вверх. Выбравшись из русла на яркое солнце, увидел товарищей,
они сидели на рюкзаках метрах в ста выше и ждали меня. Не сделал я и десятка
шагов вверх, как за спиной загудело и зашипело. Это гудела моя удача. Черт
знает, откуда, но в русло, казалось бы, с совершенно разгруженного висячего
ледника, как из огромного брансбойта, с напором в миллион атмосфер, била
струя льда, рассыпавшегося в мелкий порошок, так, что казалось, будто течет
вода. Лед сыпался и сыпался, полностью закрыв русло как могилу, а мои
товарищи прыгали как обезьяны, фотографировали меня на фоне стихии и орали,
что я опять остался живой. Уже пора было и честь знать, но тут я
категорически уселся на рюкзак и закурил, не обращая внимания на призывные
крики. Ребята кричали, что из-под скалы надо уходить к ним там уже
безопасно. Но я решил докурить. На середине сигареты послышались характерные
звуки камнепада. От радости не осталось следа: против камнепада защиты нет,
и я философски наблюдал, как белый склон с цепью следов между группой и мной
покрывается черными пятнами камней, ожидая, что дойдет очередь до меня.
Когда канонада стихла, я бегом преодолел роковые сто метров и снова принимал
поздравления.
Ну, Леха, опять косая прошла мимо, сказал Валера. Что-то она за тобой
последнее время охотится. Тяжело умирать будешь.
Почему? спросил кто-то.
Да за жизнь упорно борется. Вон, на Короне, на пятой башне, у него
зажим слетел с веревки, а страховки, ясное дело, никакой. Так он, падая,
одной рукой за веревку ухватился, подтянулся и пристегнулся, Валера комично
изобразил, как я отваливаюсь от скалы в пропасть, хватаюсь за веревку и
возвращаюсь к жизни. Насмеявшись вдоволь, пошли дальше. У нас все прошло
хорошо, а вот на другой горе двое наших в тот же день и в то же время
погибли.
Так что нужен ордер, подытожил ДПНСИ.
Ионычев выдержал паузу и многозначительно произнес:
Там этот вопрос решен.
Да?.. неуверенно отозвался ДПНСИ.
Да, уверенно подтвердил Ионычев.
Ну, ладно. Езжайте. Какой номер машины? Вот пропуск. По-моему, это был
тот самый офицер, назвавший прокурора... Впрочем, может, и не он.
В бутырском тюремном дворе лежал мартовский снег, воздух был сырой и
серый, будто подступали сумерки, хотя был еще день.
Ионычев и Толя держали меня за руки, хотя бежать в тюремном дворе
бессмысленно. Толя сел за руль белой шестерки, а Ионычев прижал меня боком
на заднем сиденье к заблокированной дверце и собственноручно поставил мой
баул, а это была небольшая хозяйственная сумка, рядом с собой. Меня тошнило
от вида и запаха этой сумки, Ионычеву же ничего: русский следователь грязи
не боится. Задними дворами подъехали к воротам. Из будки вышла женщина в
телогрейке:
У вас пропуск есть? Вижу, вижу есть. Езжайте! и бросилась открывать
ворота.
Э... а... это пропуск, попытался всучить бумажку тетке из окна Ионычев,
но та только рукой махнула. Так слона отсюда можно вывезти! пробурчал
следак. В самом деле, сюрреализм присутствовал; недобрые предчувствия
оставались. Все молчали. Город проплывал как в кино, признать его реальность
было нельзя, и казалось, что он торопится уйти в сумерки. На Садовом кольце
машина заползла через подворотню в колодезный двор, и меня завели в подъезд
с вывеской "Генпрокуратура". Двор, вывеска, подъезд, лестница все было
обшарпанное, затрапезное и мусорское, как и кабинет, куда завели через
коридор, охраняемый на лестнице ментом с автоматом. В кабинете меня ждала
Ирина Николаевна. Пришел генерал, хмурый, как все:
Что вы его так рано притащили! У вас задание на целый день, могли бы и
вечером забрать пусть бы посидел еще. Идите сюда, Павлов! Распишитесь. Это
подписка о невыезде. Ваши перемещения допустимы только в пределах Москвы.
Пятиминутное опоздание на допрос будет расценено как уклонение. Обо всех
своих перемещениях будете сообщать в Генпрокуратуру по телефону.
Разумеется, подписку о невыезде я дал, хотя с залогом она несовместима.
"Зачем?" спросил я потом у Ирины Николаевны.
А затем, чтобы потом документы по залогу уничтожить, а оставить только
по подписке.
Но у меня в справке из тюрьмы написано: залог.
А они скажут: ошибка.
Но до того ли было мне тогда. Ионычев напомнил, что я обещал начать
давать показания, если выйду на свободу, на что хватило духу ответить, что я
еще не на свободе. Несколько простых вопросов было задано, я ответил, и,
наконец, прозвучало желанное "допрос окончен".
Приходите завтра в девять. И будете приходить каждый рабочий день. А
сегодня мы даем Вам возможность отдохнуть.
По-прежнему не веря, но надеясь, я пошел. "Вас на улице ждут, сказала
Ирина Николаевна. Я поеду без Вас. Встретимся завтра". И я пошел по
коридору, держа в руке свой кусок тюрьмы. Мусор с автоматом потребовал
справку об освобождении и паспорт.
Паспорта нет.
Тогда стоять здесь! мусор нажал кнопку. "Вот и кончилась моя свобода,
подумал я, с неприязнью ощутив возвращение страха. Но пришел Ионычев и
разрешил идти без паспорта:
У Вас ведь его точно нет?
Точно.
А может, где-нибудь есть?
Не знаю. У меня нет. Три золотых правила арестанта, да и вообще любого
попавшего в жернова правосудия, что в большом, что в малом, заключаются в
принципе не знаю, не видел, не помню. Если, конечно, нет никакой возможности
молчать вообще.
Хорошо, идите.
Шаги по лестнице вниз, дверь подъезда, взялся за ручку, открыл сам
открыл и в глаза ударил свет солнца и свободы! Как будто вдруг просыпался
золотой дождь, и оркестр Поля Мориа заиграл "Шербурские зонтики". Прямо во
дворе около машины стоял улыбаясь телохранитель Володя. Что-то я говорил,
кажется, большей частью, матом. Что-то говорил он, типа того, что теперь все
будет хорошо, и можно ли посмотреть немедленно мою тюремную тетрадь. Открыв
ее, еще не сев в машину, Володя погрузился в созерцание нарисованных схем с
цифрами.
Да это ерунда, это геометрические задачи, не имеющие решения.
Это о многом говорит, возразил Володя.
Наверно, встретить человека, когда он выходит из тюрьмы, это тоже
особенное впечатление. Ну, и закурили.
Куда едем, Алексей Николаевич?
В машине говорить можно?
Сейчас нет, отъедем отсюда тогда да.
Свободным временем располагаешь?
Без перерывов и ограничений.
Домой. Потом в баню.
Человеку дано описать события. Описать переживания нельзя. О них можно
только догадываться. Скажем так: это была свобода, и уйти в бега я был
намерен в этот же день.
Солнце спряталось в мутном московском небе, явившись лишь на несколько
минут, перед глазами поплыло Садовое кольцо. Оказалось, что окружающий мир
очень большой, и в нем удивительно много предметов, к которым теперь
следовало привыкать; начинать жизнь и познавать мир надо было заново. А
главное, надо было уходить. Навсегда.
Два месяца, дипломатично начал Володя, за нами будут следить так, что
не уйти. Через два месяца можно.
Какие два месяца! Сегодня. Максимум завтра.
Путь надо готовить.
А если будет поздно.
Если будет опасно да, уйдем досрочно. Пока нет. Я отвечаю. Между
прочим, Вы зря мне не поверили год назад. Ничего могло не случиться. К тому
же здоровье надо поправить куда Вас такого? Сейчас лучше всего лечь в
больницу. Могу устроить.
Не надо. Больница есть. Завтра поедем кости вправлять, через
лихорадочное стремление уйти в бега стала проклевываться справедливость
сказанного. К тому же в удивительном и непостижимом российском обществе
встречается такое феноменальное явление, когда человек, не занимающий
никаких видных постов, неизвестный и непримечательный, обладает
фантастическими связями и имеет большие возможности, которыми почему-то не
может воспользоваться для себя. А для других может. Володя был именно такой
феноменальной фигурой.
Алексей Николаевич, я ничего не буду спрашивать. Мне важно одно дело
касается семьи?
Какой семьи? не понял я.
Президентской.
А мне почем знать.
Нет, я не о том. Вы лично.
Я лично не имею никакого отношения.
Очень хорошо. Тогда пробьемся. Остальное не важно.
Мы поехали по Москве.
У подъезда дома стояла неприметная шестерка с мордатым водителем.
Вот видите, это оперативник.
Вижу.
Так будет два месяца. Днем и ночью. Денег на технические средства для
слежки за нами никто жалеть не будет. Понимаете, что это значит? денег
истратят столько, сколько захотят, хоть миллион, хоть сто миллионов. Поэтому
лучшее, что можно сейчас придумать это лечиться. Вы на себя в зеркало в
полный рост глядели?
Ладно. Я на полчаса.
Дома кто-то ждал, кто-то нет. Племянник еще в тюрьму передал просьбу,
чтобы я отписал ему квартиру: зачем она мне, все равно я уже не выйду, а
квартира может пропасть. Но я вышел. Побывать дома обязательно. Нужно
попрощаться со всем и со всеми. Не торопясь и навсегда. Сейчас или через два
месяца не важно; главное, что все встречи теперь будут на другом краю земли
или в другой жизни; только душа будет время от времени наведываться в этот
уголок. Как много было нам дано, но выбор, сделанный давно, готовит
неизбежный путь, назад уже не повернуть, звенит серебряная нить, и ничего не
изменить.
Давай, Володя, в баню. Как пахнет тюрьма, ты уже знаешь, я тоже.
Поехали.
Пока добрались до места, стало ясно, что в слежке участвует целый
эскадрон автомобилей. Позже выяснилось, что бандажный пояс и наручные часы
всегда указывали доблестным сыскарям мое точное местонахождение, несмотря на
то, что способы использования этих предметов могли существенно повлиять на
мое здоровье; что делать технический прогресс и государственная
необходимость и я не избавлялся от этих предметов, приберегая этот ход на
потом.
Ночь застала нас в одном из московских дворов. С утра предстояло ехать
на допрос. Спать устроились в машине на откинутых передних сидениях. Володя
извлек из багажника два одеяла в чистых пододеяльниках, и сон был
восхитителен и спокоен. Что? Говорите, спать не удобно? Возможно. Даже
согласен. Но тогда, проснувшись на рассвете, с наслаждением чувствуя щекой
белое чистое одеяло, глядя на спящие дома и деревья, я слушал московскую
раннюю тишину, а сердце тревожило и щемило чувство предстоящей дороги.
Продолжение, может быть, следует
Last-modified: Thu, 22 Sep 2005 04:43:29 GmT