---------------------------------------------------------------
     © Copyright Виктор Лысенков
     From: urfi@rgz.ru
     Date: 27 Oct 2003
---------------------------------------------------------------




     Об авторе. Виктор Лысенков родился в 1936  году  в г.Душанбе. Всю жизнь
посвятил журналистике, литературе и искусству. Член Союза Журналистов, Союза
кинематографистов,  Союза  театральных  деятелей.  Он  -   автор  нескольких
десятков  документальных  фильмом,  получавших  всесоюзные  и  международные
призы, кинокритик, литературовед. С 1991 года живет и работает в России


     Иван Федорович Монахов ехал в санаторий "Красный Октябрь"  впервые.  Он
знал,  что  это  -  довольно престижный санаторий и согласился  на  путевку,
которую   ему   предложили  как  персональному  пенсионеру.   Если   сказать
откровенно, особенно отдыхать в его длинной жизни не приходилось. В двадцать
девятом, после окончания  Сельскохозяйственной академии в Москве, он получил
направление в одну  из  республик  Средней  Азии с  вполне  четким заданием:
принять участие в выведении советских высокоурожайных сортов хлопчатника. На
месте назначения ему были искренне рады: получить специалиста такого класса,
когда разворачивается борьба за хлопковую независимость СССР, и селекционная
работа становится  делом  номер  один  -  более чем  важно.  Долгая  история
рассказывать, как он  получил сортоиспытательный участок, как нащупывал путь
к своему сорту,  так  нужному промышленности. И хотя сотрудников не хватало.
Он не жаловался: все  работали в те годы за троих, а то и за пятерых. Верным
помощником  была жена.  Она преподавала русский язык в райцентровской школе,
но успевала помочь ему и делала уйму черновой  работы. Вплоть  до калибровки
семян, когда каждое хлопковое семя тщательно осматривалось, обрабатывалось и
взвешивалось.  И  все шло  хорошо  вплоть до 1938 года,  когда он  собирался
получить  достаточное  количество семян нужной репродукции,  и опытное  поле
радовало  обилием белых коробочек, - его арестовали. Его, верного  соратника
Н.И.  Вавилова,  обвинили  в грехах, о  существовании  которых  он  даже  не
догадывался.   Вплоть  до  того,  что  следователь,  фамилию  которого  Иван
Федорович не запомнил бы никогда, если бы не намек на некоторое соответствие
фамилии и его обладателя - - Паршин, - поставил ему, Ивану Федоровичу в вину
даже фамилию. "Вы насаждаете  чужие нам  идеалистические идеи, потому что  у
вас  фамилия такая  -  дурацкая?  Из  попов?  Отсюда  вся  космополитическая
мистика? Хорошо - нашлись идейно зрелые товарищи,  вовремя сигнализировали и
помогли разоблачить такого типа, как вы. Иван  Федорович тогда ему возразил:
"Фамилия  Монахов,  наверное,  пошла  от   какого-нибудь  излишне  скромного
деревенского предка,  а  не от монахов,  и попы тем более здесь ни  при чем.
Монахи, как известно, не женились и детей не  имели". И спросил:  "Вот  ваша
фамилия, какая?" И когда  следователь впервые назвал  себя  (до этого он  не
удосужился  даже  представиться), Иван Федорович  не стал  анализировать, от
какого слова произошла фамилия Паршин - один из вариантов толкования  только
бы  усугубил  его положение. Ему дали десять  лет, но сидел  он до лета 1953
года, а потом вернулся в  южный город,  где его  без  надежды  ждала все эти
долгие пятнадцать лет жена. Дети к этому времени выросли, сын, вернувшись из
армии, работал шофером, а дочь заканчивала медучилище. Теперь у него и внуки
есть. Совсем взрослые.
     Помнит, пошел он в Министерство сельского хозяйства, и к радости своей,
несмотря на  такое количество  прошедших лет, войну,  с которой не вернулись
многие, обнаружил немало знакомых. Больше всего он  был рад встрече с Петром
Апполинарьевичем Ивановым, который вместе с ним начинал работать по селекции
на другом участке, да и были они одногодки, и вузы, только разные, закончили
в один год, и назначения, сразу же после получения дипломов, получили в одну
республику.   Им  приходилось  сталкиваться   в   коридорах  наркомата,   на
совещаниях. Особенно не дружили,  но, как говорят, были  хорошими знакомыми.
Правда, пару  раз они поспорили  с Ивановым о генотипе,  и  Иван  Федорович,
помнится, сказал ему, что западные ученые не такие уж дураки - он попробовал
их  методику - результаты самые обнадеживающие.  Иван  Федорович помнит, как
вошел в кабинет, на  дверях которого висела  табличка: Главный специалист по
хлопководству.
     Петр Апполинарьевич встал из-за стола, и  то ли служебные  неприятности
того дня, а может, и забыл изрядно,  - близкими друзьями-то они  никогда  не
были,  -  как-то  суховато  встретил  Ивана  Федоровича. Других  причин Иван
Федорович не  видел,  -  его-то  полностью оправдали.  Но с работой помог  -
предложил должность  лаборанта в подведомственном институте.  Иван Федорович
хотел опять заняться селекцией хлопчатника, но Иванов не без резона заметил:
за столько лет вы, наверное, многое позабыли, надо подучиться, поосмотреться
и так далее. Иван Федорович согласился.
     Он  приступил  к   работе  в  лаборатории,  набрал   книг  по  селекции
хлопчатника,  узнал,  где  и  какие сорта  районированы.  Почти  все было  в
новинку,  он даже  с трудом припоминал, где и кто вводил тот или  иной сорт.
Попутно выяснил, что лучшим среди всех является сорт, выведенный Ивановым, и
что благодаря этому достижению Петр Апполинарьевич еще до войны стал ведущим
специалистом в области селекции  хлопчатника.  Коллеги говорили, что Иванова
не отпустили даже на  фронт - была  строгая бронь. Авторитет  у  Иванова был
огромный. Он уже был член-корром местной академии наук.
     Поначалу Иван Федорович не придал значения ни одному из узнанных фактов
- работал человек, вот и результат. Но когда в институтском  музее он увидел
сорт хлопчатника, под которым стояла фамилия Иванова, был поражен как громом
- это был  его, монаховский сорт та  же  кустистость, то же количество короб
чек, та же длина  волокна, тот  же вес каждой дольки и коробочки в целом. Да
что там - он до последней жилки на листьях  знал свой  сорт, отдал ему почти
десять лет, знал, что таких совпадений  в природе не бывает.  Он хотел пойти
объясниться  к Иванову, но  пятнадцатилетний  таежный  опыт  удерживал  его.
Поделился с женой в тот вечер, и  та подала простую и деловую мысль: поехать
в район, узнать  на месте  у тех,  кто работал тогда у Монахова, что стало с
урожаем  тридцать восьмого года? Она ведь тогда с детьми поехала в столицу в
ожидании  решения участи мужа, и после  того,  как его осудили,  только  раз
приезжала в район забрать их небольшой скарб.
     Съездить  в  район  удалось  только  летом следующего  года,  во  время
отпуска.  Тракторист  Саттаров, потерявший  на  войне  ногу (был  танкистом,
напоролись на мину), рассказал своему старшему другу, что после того, как не
стало здесь Монахова, (а Ивана Федоровича вызвали в наркомат в столицу и там
уже арестовали),
     дней    через    десять    приехал    Иванов.    Осмотрел   внимательно
экспериментальное   поле   и  распорядился   до   уборки  урожая  вести  все
запланированные по программе  Монахова работы. Уже  в следующем году  сортом
Монахова  засеяли  поля два больших колхоза, а еще  через два  года, в сорок
втором, этот сорт  сеяли  почти везде, где ни  возделывался тонковолокнистый
хлопок.
     Иван Федорович понял, почему у Иванова нет больше ни одного выведенного
им  сорта,  и  почему  он сидит  в  аппарате министерства  -  отсюда  просто
указывать, поучать на "собственном" опыте.
     Все круто изменилось через два года.
     Состоялся XX съезд партии, и к таким, как Иван Федорович,
     стали  относиться без  настороженности,  его снова допустили к  научной
работе, дали  сортоиспытательный участок. И хотя в  сорок девять трудно было
начинать все сначала, он  горячо  взялся за работу. И объяснился с Ивановым.
Тот,  как  оказалось,  был  готов  к  разговору.  "Что вы,  Иван  Федорович,
хлопчатник  с  вашего участка было приказано уничтожить. Комиссию возглавлял
сам и  он назвал фамилию умершего замнаркома). Да я, по правде говоря,  и не
помню, как  выглядел ваш сорт". - "Негодяй", - кипел  в душе Иван Федорович,
шагая домой, - негодяй,  бездарь, жулик. Он же знал, как по личному указанию
Иванова, тщательно (он же селекционер, входивший в комиссию), снимали урожай
и очищали семена. Как откалибровывали их. Семена даже протравили по методике
Монахова  - вроде  собирали  документацию к порочной практике  в селекции. А
потом Иванов дал на уничтожение другие семена. И стояли пять человек  членов
комиссии  вместе с  замнаркомом  и смотрели,  как  горят, облитые  соляркой,
"вредные" семена, а вместе с  ними  и вредные  для селекции идеи. В комиссии
были люди, которые  знали все, но молчали, боясь, чтобы их куда-нибудь или к
кому-нибудь не  причислили, не повесили ярлык.  Ивану Федоровичу о подлинных
событиях  рассказал один из  членов той комиссии, только  умолял не называть
его имени. А после пятьдесят  шестого  в коридорах  даже самого министерства
шептались, что Иванов живет чужой славой. Но попробуй, поборись  -  Иванов -
член-корр,  главное светило в хлопководстве, им написан ряд книг ( гооворят,
за  него писали рабы, но  опять же - докажи),  у него -  власть и авторитет!
Были ведь и те, кто поддерживал Иванова.
     Иван  Федорович  перестал  здороваться с  главным  специалистом и начал
упорно работать  в совсем новом для него направлении - пытался  вывести сорт
тонковолокнистого  хлопчатника, удобного  для машинного сбора. Так требовало
время и перспективы  развития сельского хозяйства. Иванов, словно не замечая
того, чем  занят  Иван  Федорович,  никак  не  вмешивался  в  его дела. Иван
Федорович  понимал причины такого поведения Иванова.  Во-первых, то не хотел
раздувать  невыгодную  ему  ссору,  и во-вторых, он  хорошо  понимал,  какая
сложная задача  -  создать  сорт тонковолокнистого,  удобного  для машинного
сбора. Вся загвоздка была в том, что тонковолокнистый зреет ярусами. И можно
убирать  урожай  машинами,  но только  около трети. Все  остальное погибнет,
помятое между шпинделями машин.
     Иван Федорович провел скрещивание ряда сортов, получил новый - средний,
между  тонковолокнистым  и  обычным.  Волокно хотя  и  было  короче,  чем  у
тонковолокнистого, но хлопок созревал сразу весь и  был устойчив к болезням.
Монахов легко защитил в шестьдесят втором кандидатскую диссертацию. Сидевший
в зале на защите  Иванов даже не подал голоса,  а  когда  обратились к нему,
только кивнул головой, сказав странную фразу: "Ну  что же, ну  что же..." По
интонации все поняли - он не против. В  тот  год у Ивану Федоровичу стукнуло
пятьдесят пять.  Он горько думал о том, что все могло  быть  иначе. Потеряно
двадцать лет. И каких лет!
     Но работать он продолжал упорно, хотя стал натыкаться на незаметные, но
крепкие пеньки:  то  ученый совет института признал  нецелесообразным дальше
вести  работы над  сортом  СМ-15, -  сорт,  мол,  исчерпал свои возможности,
высевается в ряде хозяйств, ну чего вам  еще надо? То вдруг попросили на год
помочь  группе  местных  ученых,  работавших  в  сложном,  но  перспективном
направлении  (а работа затянулась  на целых три  года), то вдруг перевели  в
институт, заместителем  заведующего лабораторией  по генетике (кстати, слово
"генетика"  давно  перестало   быть  бранным,  более  того,  Иван  Федорович
обнаружил, что его  поддерживает немалая группа людей, и не только молодежи.
Несколько раз он читал лекции на эту тему, опираясь на свой опыт с тридцатых
годов.). На должности заместителя Иван Федорович  просидел еще два года. Его
шеф, доктор наук Самадов, мужик хоть и неплохой, но взвалил почти всю работу
на него, Монахова: всю писанину, опеку молодых,  рецензирование диссертаций,
редактирование годовых отчетов и массу прочих мелких дел.
     К этому времени Иван Федорович  знал, что Иванов и Самадов - друзья.  И
понял, что на этой  должности его продержат до пенсии. И он придумал способ,
как вырваться из лаборатории, где его отдача, как ученого,  была практически
равна  нулю:  он  взялся помогать  молодому ученому-селекционеру  Имамову  -
сообразительному и энергичному парню, с  огромным количеством идей,  но  без
той  школы, которая была у Монахова, и  без его опыта. И что еще важнее  - у
Имамова дядя  был секретарем ЦК,  и ни  Самадов,  ни  Иванов ни  за  что  не
сунулись бы в их отношения.
     Пять лет они работали с Имамовым бок о бок, получили сорт, устойчивый к
целой группе заболеваний. Имамов защитился. Обрел большую уверенность. И его
вроде стала  тяготить  опека над ним Монахова.  Иван Федорович  почувствовал
изменения  в отношениях  вчерашнего ученика,  -  нет,  не хамских,  Имамову,
естественно, хотелось самостоятельности.
     Иван Федорович понимал  это, как и то,  что начинать  работу над новыми
сортами на  селекционной  станции  ему  трудно. И он,  и  жена постарели, не
помотаешься. Ушел преподавать в сельхозинститут. В семьдесят  здоровье стало
особенно сильно о себе напоминать, он попросился  на пенсию, и через год его
с  почетом проводили.  Как  ни странно  - ему дали  персональную (причем  на
вечере особо был оговорен его  вклад в селекционное дело в тридцатые годы, -
видно все  знали, что  знаменитый  сорт вывел Монахов,  а  автором  значится
Иванов. -  Вот  вам и сложности  жизни). Льготами  Иван  Федорович  почти не
пользовался - если не  считать платы за квартиру. Путевки, например, которые
выделяют ежегодно - не брал,  к врачам в  правительственную  поликлинику  не
ходил. Вот  только  через  пять  лет решил съездить в  санаторий,  да  и  то
настояла жена и дети, особенно дочь,  жившая  с родителями  после  развода с
мужем.  У  нее  был взрослый сын,  их внук,  симпатичный парень,  окончивший
политехникум и отслуживший в армии. Работал на базе. Дома часто бывало много
молодежи.  Иван Федорович знал, что Наде  не  будет  скучно, а прокипяченные
шприцы у  Катюши  всегда  наготове,  если  надо сделать укол.  Правда,  Иван
Федорович сопротивлялся до последнего, ссылаясь на то, что  родная дочь куда
внимательнее  к  отцу, а с ее  опытом знает побольше иных врачей.  "Папа, да
разно  дома можно провести всестороннее  обследование?  А лечение? Там одних
душев несколько типов. Препараты  самые современные. Езжай, обязательно". Он
согласился с трудом. В итоге - опоздал на два дня .
     "Вот  нашелся  и  потерявшийся,  -  ласково   пожурила  его  миловидная
докторша. Вот в ключ от вашей комнаты. И  почему - комнаты?  Здесь же лечат?
Наверное - палаты? -  "Да что вы улыбнулась  докторша, -  для  психики - это
ненужная  нагрузка. Поэтому  давно  палаты  стали  называться  комнатами.  -
Впрочем, если вам  удобнее  называть палатой,  - пусть будет палата. Спорить
никто не будет.
     Палата  No7.  Счастливая.  У  нас  прекрасное  соседство - академик. И,
кажется, из вашей республики...".
     Иван  Федорович  вошел  в  указанные хоромы,  и обомлел  - перед ним  с
радостной улыбкой стоял... Иванов.
     Самым первым побуждением Ивана Федоровича  было - развернуться  и уйти.
Но Петр Апполинарьевич остановил его: "Не делайте глупостей, Иван Федорович!
Еще  сочтут вас за сумасшедшего. К врачу направят. А тот  что-нибудь найдет.
Неужели вам хочется  в психушку?" Иванов грубо шутил, а Иван Федорович думал
только о том, что психушки только  и  не  хватало  в его  жизни. Он вспомнил
мгновенно те пятнадцать  лет -  самую незабываемую,  самую потрясающую часть
его биографии. Между тем, Иванов продолжал: "Перестаньте сердиться. Пора все
забыть. Сколько лет прошло! Да и нам поскольку сейчас? Мы же одногодки. Тьфу
ты!  Жить-то сколько осталось! Выбросьте прошлое из  головы и доживайте свой
век  спокойно.  Государство о  вас побеспокоилось. И вообще -  нам  пора  бы
перейти на ты. Как-никак знакомы более полувека. Давайте как нормальные люди
относиться друг к другу!".
     Наступила очередная пауза...
     Иванов снова разрядил ее:  "Посмотрите, какой у нас роскошный номер, на
двоих - метров двенадцать. И холл не меньше. Цветной телевизор. Телефон. Два
шифоньера... Нас бы  и по одному селили - мы это заслужили, да старые очень.
Вдруг  одному  из нас  нужна  срочная  помощь.  Прижмет  и  до  телефона  не
доползешь.  А мы с вами -  заслужили отдельные номера. Заслужили", - еще раз
добавил Иванов.
     "Палаты" - сказал Монахов.  "Что палаты?  Ах, да!  Здесь же  лечат!"  -
наигранно расхохотался Иванов.
     Комната...  Да, это  действительно  апартаменты,  и скорее  гостиница с
номером  "люкс". А он-то  думал - лечебница, палаты... Как все изменилось...
стыдятся подлинных названий...
     Иван Федорович молча поставил свой чемодан в один из  двух  шифоньеров,
снял шляпу и  плащ. Потом  сел в кресло  и задумался.  Бежать отсюда. Бежать
немедленно!.. Но, что собственно  говоря, сделал  ему  Иванов? Присвоил себе
его сорт хлопчатника и вылез на  нем в люди. Но, а если бы не он это сделал,
нашелся бы другой. Дать сорту его имя не могли. Он, Иван Федорович, вернулся
из заключения через пятнадцать лет. Да потом  еще три года прошло, пока  его
реабилитировали.  Что же, судиться  надо было, чтобы доказать, что сорт его?
Чем бы это все закончилось - неизвестно. У Иванова друзей - куда больше, чем
у него. И  друзья - не пешки в этой жизни. Тот же не сидел столько. И не жил
в отчуждении. После лагерей к Монахову  просто боялись подходить. Это теперь
мы все знаем, все понимаем. А  тогда? Кроме семьи Иван Федорович по существу
ни с кем и не  общался. Так, на улице раскланяется с кем-нибудь из тех, кого
знал до войны. Но в гости никто не звал и к ним не ходили. До съезда...
     Тем временем Иванов открыл дверь на  балкон и сказал: "Посмотри,  какой
вид у нас  на море! Роскошь! Эх, еще бы  глаза  получше! Там,  внизу,  такие
девочки  гуляют  по пляжу!".  Иван  Федорович невольно посмотрел  в  сторону
восторгающегося Иванова  -  балкон,  действительно  был  хорош, - широкий, с
несколькими   плетеными   стульями   на  случай   прихода  гостей  и   белым
металлическим столом.
     Да,  большая забота  о  ветеранах. Он еще раз горько подумал о себе - с
чем  сравнить те пятнадцать лет? Формально ему дали десятку, но, уже отсидев
больше половины срока,  - в  сорок пятом, когда не дали амнистии, он понял -
все идет  своим чередом и после окончания срока, ему дадут здесь же еще одну
десятку.  Не он первый, не он последний. И когда  пришел  сорок восьмой год,
тюремный  суд добавил  ему эту  самую десятку.  Все  за то же.  За  активную
пропаганду буржуазных идей. За политику, за вейсманизм-морганизм. А заодно -
и за космополитизм.
     Иван Федорович прикинул:  если он сейчас уедет домой, Надя будет крайне
расстроена,  - она так надеялась, что в таком санатории его "подремонтируют"
- подлечат  сердце, печень,  почки.  Он, когда отказывался ехать на  курорт,
объяснял жене, что  в его  возрасте все  эти  болячки - норма, умирать, мол,
пора.  А Надя  говорила - надо пожить. Не торопись оставить  меня одну  (она
почему-то считала, что у нее здоровье крепче), и так ты столько лет гулял по
тайге. Он отшутился: "Ты  же  знаешь,  тайга большая, сразу не  выберешься".
Перейти в другую  палату? Но врач ясно сказала - осталось одно место. Его. И
хотя на  дворе  август,  санаторий  еще переполнен.  Да  и  не хорошо  людей
баламутить,  заставлять переселяться.  Надо будет что-то объяснять. Нет,  не
годится.
     За ужином к  его столику (ему  дежурная назвала  номер  столика и номер
стула),  подошел Иванов и сел, как ни в чем  не бывало - на свободное место.
Два других были заняты. "Странно, - подумал  Монахов, - я  ему перемирие еще
не   назначал".   Иван  Федорович   молча  разделывался  с   ужином   и  все
присматривался  к  соседям, но никак не  мог понять, кто  они по профессии -
старики и старики. Только чуть моложе их с Ивановым. Но Петр Апполинарьевич,
оказывается, уже знал обоих. И места - это Иван Федорович, все время занятый
своими мыслями, сообразил не сразу, - были свободными только его  и Иванова.
И тот, конечно, давно знаком с  соседями  по столу - как-никак они-то третий
день вместе! Иванов с легкостью взял миссию знакомства  на себя. "Вы  еще не
знакомы? Вот  это  -  товарищ моей юности (и он разу  назвал Монахова полным
именем  и  с  ученым  званием).  А  это,  -  он  уже обращался  к  Монахову,
инженер-строитель  Татарченко  и  председатель райсовета  в  запасе  товарищ
Шевчук.  Соседи оказались любознательными мужиками. (я бы  написала "людьми,
товарищами"  или  просто "любознательными",  по  моему "мужиками"  не  очень
уместно в  данном случае,  глаз  режет) Они живо  начали интересоваться, где
начинал  работать   Иван  Федорович,  чем   занимался,   просили  рассказать
что-нибудь интересное. Иванов  опять же, взяв  роль гида  по его,  Монахова,
юности, расписывал, где и когда они вместе с Монаховым боролись за хлопковую
независимость СССР. Иванов рассказывал  массу интересных историй, но о  том,
что  Иван Федорович отбарабанил пятнадцать лет  -  ни слова. Иван  Федорович
помалкивал. Изредка из вежливости кивком головы подтверждал рассказ Иванова.
А сам думал: неужели он  забыл, что обворовал  его, Монахова? Неужели забыл,
что благодаря его  сорту хлопчатника,  добыл  в  жизни  все - включая звание
член-корра  академии?  Или теперь,  в преддверии близкого  конца (кто же так
наивен в семьдесят шесть, чтобы верить, что  впереди целая вечность?), решил
все  забыть  и  жить заботами  о здоровье?  Ни о чем не думать,  не ворошить
прошлое?  Об  этом он  и просил Монахова. Можно  же,  вот  так, добалагурить
последние годы  -  веселым  и беспечным старичком? Примешь  горсть таблеток,
после чего  ничего  не болит, и даже  кажешься  себе  здоровым.  Да, Иванову
легко, наверное, ни о чем не думать. А каково ему, Монахову? Догадывается ли
хоть  один из сидящих за столом, да  и тот же Иванов, что видел, что пережил
он,  Иван Федорович? Вряд ли. Описать пятнадцать лет  лагерей - ничьей жизни
не хватит.  А  потом? Эта  работа лаборантом человека,  которого  называли в
десятке лучших генетиков страны, и сам Вавилов просил его нести новые знании
молод  ученым.  И быть  стойким.  Он был стойким, чувствуя  отчужденность  и
осторожность людей вокруг него. Целых три года - почти изоляция от всех.
     Вечером он лежал на своей  удобной деревянной  кровати (это  - не нары,
хоть  тоже из  дерева и тоже широкие)  и смотрел  в  окно. За изгибом  бухты
высился тяжелый массив горного хребта. Тяжелый, вечный. И невольно думалось:
уйдем мы скоро, и я, и Иванов, а в этой палате  будут лежать  другие люди, и
так же взирать на неколебимую мощь природы. А все  остальное... Они могут  и
не знать, что было с ними и  как было. Изменятся,  наверное, еще раз оценки,
по которым меряют людей. Вот сейчас расскажи он, как его ограбил Иванов, как
потом ловко маневрировал, то  вроде  по могая по мелочам), то ловко тормозил
его,  Монахова,  через  бесчисленные рычаги, которые  были  у  него ж  руках
благодаря власти, званию, и чего скрывать правду - авторитету. Да и не пишут
что-то   о  подобных   вещах  в  газетах  и   журналах,  по  телевидению  не
рассказывают. Так вот,  расскажи он обо воем  этом - пойдет ли кто-нибудь по
разным  инстанциям   добиваться  расследования,   наказания,  восстановления
правды? Он же видит  - все в жизни заняты  своим делом: созданием  комфорта,
добыванием  денег, деланием карьеры.  И  как жаждут  услад!  Тут для  них  и
рестораны, и ночные бары, и музыка гремит в телевизоре, и еще  сотни  разных
способов  развлечься, "словить кайф", - он слыхал это слово уже  от  внуков.
Господи - и никто не говорит об усмирении плоти,  - только за то все,  чтобы
давать и давать ей больше. Тоже не  дурак, видит, какие отношения у молодежи
между собой, да и у людей чуть постарше.
     Бедный  Лев  Николаевич!  Это  его,  Монахова,  поколение  зачитывалось
Толстым,  Чеховым,  мучилось,   искало,   стыдилось   хамства  и  рвачества,
стремилось  добрыми  деяниями  прославить  отечество.  Были  и другие шумные
имена. Но  они,  впитавшие  порыв  революции, в  голодные годы  зачитывались
русской  классикой.  Достоевский,  Тургенев.  Боже!  Вдуматься  только,  что
пережила Надя с  двумя детьми в годы войны и после. И - верила, ждала,  хотя
писем оттуда, где он был, не приходило.
     Да, бедные Толстой и Чехов! Это чеховский  Андрей Ефимович не  выдержал
одной  зуботычины  и умер.  Видел  бы он, что делали  с ними, и  что знал по
рассказам Иван Федорович! Заныло плечо.
     Он вспомнил лагерь под Иркутском. Он провел в нем  четыре года, с сорок
третьего  по  сорок седьмой. Их держали отдельно  от уголовников, лагерь был
просто перегорожен высоким забором с колючей проволокой. И как часто отпетые
бандюги орали им  в тех случаях, когда оказывались близко друг к другу:  "А,
враги  народа! Предатели!  Добьем  фашистов  -  и вам всем  кишки выпустим!"
Удивительно, этот  сброд чувствовал себя причастным к  тому, что происходило
на фронте, считал себя участником битвы с фашизмом только  потому, что валил
лес.
     Помнится, летом  сорок  четвертого он чуточку замешкался  при посадке в
машины  -  развязался шнурок у ботинка. И  конвойный,  какой-то  смуглолицый
парень тюркского типа, ткнул  его прикладом в плечо. Удар пришелся в верхний
плечевой сустав. Иван  Федорович  точно знал по силе  удара  - самое малое -
трещина. Он не мог поднимать руку, это заметили, пытались заставить работать
"двумя руками". Но по его лицу и конвоиры, и товарищи  по несчастью видели -
с рукой  неладно. Его отправили в медсанчасть, но перед этим политические не
сдержались,  сказали  начальнику  команды  и  конвоирам,   что   нельзя  так
относиться к больному человеку.
     Вечером того же дня в зону к политическим впустили уголовников. "Помочь
умыться",  - как сказал  один из начальников.  Уголовники  со  злобным матом
гонялись  за политическими, а  догнав,  остервенело били, иногда вопя:  "Бей
фашистскую  мразь!"  Били  профессора  истории Антоновского,  били  военного
конструктора Гиталевича, били боевого  офицера,  капитана  Ослябева, который
оказался в лагере  только  за то, что  засомневался  в какой-то формулировке
Верховного   на  Тегеранской  конференции.  Били   артистов  и   художников,
режиссеров  и писателей. Примерно час длился вандализм  (?),  за  это  время
уголовники  не  только  успели в кровь  измолотить  лица  всем  политическим
(падать было опасно - лежачего били ногами в тяжелых ботинках по лицу), но и
взять трофеи  - где кусок пайки  нашли припрятанный, где -  новые  рукавицы.
Унесли все, что  могло пригодиться.  Ивана Федоровича с перевязанным плечом,
сидящего на нарах, с размаху с левой и правой съездил по лицу один из громил
- с плоской  головой  и  круглым  лицом,  он почему-то показался похожим  на
обезьяну, хотя Иван Федорович понимал, обезьяны тут ни при чем - ни по виду,
ни  по  поведению.  По  носу  Ивану Федоровичу громила  не попал,  наверное,
пожалел  "калеку".  Но  разбил щеку,  губы  о  зубы  от  удара  "стыка", как
выражались уголовники.
     Подавленные,  инженеры и  ученые, учителя и  бывшие  ответработники,  в
общем,  все - "враги народа", молча  утирали  кровь, - для них эта экзекуция
была  не  в  новинку:  изредка  лагерное   начальство  устраивает  церемонию
устрашения, чтобы политические знали свое место! Не счесть, сколько он видел
быстрых  смертей.  Выжил.  И  теперь  он думал,  как  же  Иванов,  академик,
окончивший когда-то  вуз, читавший, наверное, и Толстого, и  Достоевского, и
Чехова и многих  других,  забыл,  зачем человек на свет явился, забыл всю ту
огромную работу поколений русских людей, подвижников духа,  которые отдавали
все,  чтобы сделать  человека  человечнее, честнее, чтобы  он  был  готов  к
состраданию и самопожертвованию. Как могло такое случиться?!
     Он мучился от этих мыслей, и оттого почти не разговаривал с Ивановым. А
тому, казалось, хоть бы что: оживлен, подвижен и, кажется, - вот-вот побежит
на дискотеку.
     ...Их врач, тоже очень милая женщина (почему "тоже" кто еще милый?  про
Иванова не сказано,  что он милый)  (наверняка местом дорожит как и все тут)
первые  процедуры назначала  Иванову,  и,  извинительно  улыбаясь,  говорила
каждый раз  нечто  вроде  такого:  Иванов,  мол, первый  приехал.  Хотя Иван
Федорович знал - Иванов в санатории идет по другой  категории - в документах
же написано,  кто  есть  кто.  Да  и  сам  Иванов  вдруг  предложил: "Хотите
дополнительный  массаж.  Легкий.   Общеукрепляющий.   Я   договорюсь".  Иван
Федорович не захотел.
     Как-то утром, сидя на веранде за газетами, Иванов сказал ему: " Знаете,
что я  вам скажу, дорогой  Иван Федорович! Вы  - неправильно живете. И  жили
неправильно!"  Монахов с  удивлением поднял  на него глаза.  -  "Да,  да,  -
продолжал Иванов,  - и  все ваши неприятности в  жизни -  от ваших  дурацких
принципов.  Человек, мол, звучит гордо!  Да не подумайте,  что я - пентюх  -
прочтите,  кто говорит  эти  слова  у  Горького.  По-моему,  Горький  просто
издевался над словословием сутенера. И все эти: не убий! Брат Алеша! - Все
     я  знаю. Я  не хотел говорить вам об этом,  но  вспомните,  с чего  все
началось? Вокруг все  осуждают вейсманизм-морганизм,  бьют Вавилова, а в нет
бы смолчать - вы вылезли с этими генами. С их методикой. Все  говорят о том,
что организм  меняется непрерывно под воздействием среды.  А вы - со  своими
генами. Вы не  представляете,  как возмущались  все. На нас написали письмо.
Пять подписей ученых - это не шутка.
     Иван Федорович побледнел:  "И  вы  подписали  письмо?"  -  Успокойтесь.
Подписал. Или  вы хотели,  чтобы не  подписал и оттарабанил  пятнадцать  лет
вместе  с вами?  Или как  ваш учитель, сдох в тюрьме?" - Умер"... - "Что?" -
"Умер".  -  "Ну,  умер.  Все  один  черт!"-  "Это  же  безнравственно,  Петр
Апполинарьевич!"
     Иванов махнул рукой: "Опять вы с вашей ерундистикой". Он по- смотрел на
Монахова  как на  недотепу:  "В то время  я  лично тоже не верил ни в какого
Вавилова и ни в  какую генетику. Для меня  это была буржуазная  наука. Я был
искренен". - "Но позвольте, Петр Апполинарьевич, если я с вашей точки зрения
ошибался, почему  вы и  ваши...  он запнулся,  как назвать  тех, подписавших
письмо - коллеги по взглядам  так  нетерпимы к чужим идеям в науке? Даже - к
ошибкам?  Неужели под это  дело надо  подводить политику? Разве  я  выступал
против  Советской  власти?  или   против  Сталина?  Которого,  поймите  меня
правильно,  по наивности тогда обожал.  И потом.  Мне  ваши  опыты  казались
неверными. Методика ошибочной. Ноя никуда на вас не писал.
     Иванов  встал, взял свою трость - грузный и величественный, он ходил  с
нею не только  для форса, но и  для  поддержки крупного тела, -  и подошел к
окну:  "Вот видите  море. Белые буруны. Сегодня баллов восемь. Идет корабль.
Капитан знает,  как вести его, знает курс.  А  представьте, если  все начнут
выступать с теориями о кораблевождении? - Конец кораблю".
     Иван Федорович  чувствовал, что  от существа  спора хотят  отгородиться
какими-то высокими построениями.  Он заметил: "Вы некорректно ведете спор. Я
же  сказал - я  тоже  верил  Сталину. И  не  собирался выступать с  критикой
каких-то его концепций.  Тем более - выступать  против Советской власти, так
как, простите, не хуже вас понимал  и понимаю, что альтернативы этой системе
нет.  Я  же  в  науке  работал,  в селекции,  что само  собой  подразумевает
использование  различных  методик,  основанных  на  разных  теориях.  Только
практика может дать ответ, какой путь верный. И не учитывать самые последние
теории - пусть "ихние" -  ограниченность". - "Ну и тирада! Какой патриотизм!
Выступал - не выступал, верил  - не верил! Альтернатива! Да вы понимаете, вы
на деле, подчеркиваю, на деле были против тех, кому в науке  верил и доверял
Сталин. На де-ле. Значит, шли против его курса.  Надо было помолчать!" - "До
пятьдесят третьего?" - "Хотя бы". - "Но разве вы, ученый человек, не знаете,
что (чего?) стоило нам  молчание многих?"  - "Знаю. Кто не молчал, вылетел с
орбиты, как и вы. И  практически ничего  не добились". -  "Как, не  добился?
Вы-то отлично знаете - МД-15 мой сорт!" - "Ну, это еще надо доказать!" - "Но
вы-то, вы-то внутри себя, в душе! - знаете, что это - мой сорт!
     Иванов крутанул  по полу тростью, потом жестко поставил и налег на нее:
"Душа! Душа! Мистика все. К стенке поставили - и душа вон. Это вы еще дешево
отделались. И давайте посоображаем (как к ребенку, отметил  Иван Федорович).
Если МД-15  даже  ваш сорт, представьте, я  не  подписываю того  письма  и в
обнимку  с вами еду на Колыму или в  Магадан.  Что с сортом? Где  так нужный
стране сорт хлопчатника?  Молчите? Или мне надо  было  сказать, что  вот - я
посеял семена  Монахова  -  посмотрите,  какая кустистость,  какое  волокно,
сколько коробочек и какой это устойчивый к разным болезням сорт,  особенно к
вилту.  И - поехать за вами? Да если бы сам нарком  увидел результаты вашего
труда, он бы  приказал все уничтожить и молчать. Потому,  что в то время  по
теориям, которые вы исповедовали, не могло  ничего путного  быть.  Вам ясно?
Меня  вы обвинили  в  мистификации,  что я посеял  хлопчатник  и вырастил по
нашей,  передовой  технологии,  и ею  прикрываю  ваши  дурацкие  буржуазные,
вредные  для нас идеи... Знаете, сколько  народу взяли и в следующем году, и
позже? И большинство - не вернулись". - "Но
     кто вам  мешал  после  моего  возвращения признать,  что  вы  поступили
благородно  -  спасли сорт?  Вы  были бы  героем".  - "Но,  во-первых,  Иван
Федорович,  надо  доказать, как  я  вам  говорил,  что  МД-15- ваш  сорт.  А
во-вторых,  - он дал мне звание,  награды, я стал академиком. Это  что - все
снять и  передать  вам?  И  в  каком  году? В пятьдесят  шестом,  когда  вас
реабилитировали?  И  в сорок девять  уже  по  вашей  генетике  начинать  все
сначала? Вы что, не понимаете, что в других республиках не сидели сложа руки
и с тридцатых годов вывели  немало приличных  сортов -  бери  и районируй!".
Иванов сделал пару шагов по комнате и  чуть тише  добавил: "Хорошо хоть, что
МД-15 оказался таким устойчивы - сорок лет в эксплуатации и не деградирует".
- "Спасибо  вам  большое за  это.  И  за помощь, которую вы мне  оказали". -
"Ладно острить. Вы, скажу откровенно, глупо  себя вели и когда вернулись! На
кой  черт вы приперлись тогда ко мне? Еще ведь ничего не было ясно! Вы могли
так  подвести  меня!  Устроились  бы  на какую-нибудь  работу,  переждали...
Хорошо, что  я, простите, сказал товарищам,  что вы просто глупый, недалекий
человек". - "Да как вы могли сказать такое! С меня же сняли все обвинения! И
я  пришел  к  вам  как  к  главному  специалисту,  который  знал  меня   как
селекционера". - "Проповедовавшего чужие нам идеи" - отсек Иванов.
     Между тем настал час процедур, и, как всегда, первым пригласили Иванова
- на осмотр, на массаж, на душ. Монахов вышел из корпуса, и, осторожно шагая
по  новомодным плитам, с широкими зазорами между  ними (поставь  неосторожно
ногу на край, особенно в таком  возрасте - свихнешь, а  то  и сломаешь. Зато
архитектору трава между  плитами  напоминает, наверное, Парфенон, и он, этот
архитектор, таким образом чувствует свою причастность к гениальным трагедиям
Эллады).  Иван Федорович  часто  видел  нелепые  нововведения,  знакомился в
прессе с  абсурдными  проектами, и ему  казалось,  все это  стало  возможным
потому, что  он  провел в заключении  долгие  пятнадцать лет. Наверное, одни
научились  молчать,  а более наглые все  проталкивать под  прикрытием идей о
всеобщем благе, а самим захватывать кресла, звания,  награды... И что  самое
ужасное -  они чувствуют себя правыми, абсолютно  правыми, как и Иванов. Ну,
хоть бы раз где-нибудь: в газете, в  журнале, на  радио,  по  телевидению, -
кто-нибудь из  этих  творцов-борцов  сказал, после  того, как  осуществление
проекта привело к печальным последствиям: "Простите, люди добрые, мне стыдно
за то, что я создал такой бездарный проект, а по нему построили ужасный дом,
плохой завод,  освоили  земли, которые не  дают урожая".  И  много  чего. Не
признают. Везде - коллектив. Найди виноватого!  Вот премии и ордена получать
- всегда есть конкретные люди.
     О дополнительных услугах, связанных с массажем, Иванов завел речь - еще
раз:  "Стоить  это  будет недорого  -  можно  просто купить  коробку хороших
конфет. Иван Федорович сразу представил себе:
     а что если каждому из двухсот семидесяти лечащихся здесь нужна какая-то
дополнительная услуга (а она обычно  бывает нужна) и каждый купит только  по
коробке   конфет?  Ну,  пусть  массажистка  за  этот  самый  общеукрепляющий
дополнительно. Человек двадцать она может обслужить - не каждый же день этот
массаж. Прикинем.  Двадцать коробок  по десятке  -  недурно. Врачи,  видимо,
имеют  не только  конфеты.  Вот почему все  такие  улыбчивые  и милые. Потом
Монахов из любопытства заглянул в буфет. В этом  престижном санатории лежали
коробки и по десять, и по тринадцать, и даже по восемнадцать рублей.
     Медсестра,  приглашавшая на  процедуры,  не знала о разговоре Иванова с
Монаховым о конфетах, в  свою очередь Иван Федорович не стал делиться своими
выкладками  с  Ивановым. И когда в очередной  раз она спросила, не  нужен ли
дополнительный общеукрепляющий массаж Ивану Федоровичу - один или два раза в
неделю, ответил  Иванов: "Он  ему не  нужен. Из принципа". Умница сестричка,
словно не расслышала этой фразы...
     Иван  Федорович  понял,  что  Иванов  лишний раз  хочет  укольнуть его,
показать    его    негибкость,    ребячество,    удержать   инициативу    их
бесед-воспоминаний,  бесед-споров  в  своих  руках.  Монахов чувствовал, что
Иванову это просто необходимо.
     "Вот вы думаете, - начал он утром,  войдя с  газетами  на  веранду, где
Иван Федорович уже сидел с купленными накануне журналами,  - что я ничего не
понимаю,  или  чего-то  недопонимаю.   Не  спорьте,  -  чувствую  по  вашему
сопротивлению,  и  не только на  словах.  Ошибаетесь,  голубчик!  Вы в  душе
думаете - я трус  и приспособленец. Не так ли?". Монахов посмотрел на него и
хотел сказать, что в  первую очередь он думает, что Иванов -  подлец. Но это
открытый  скандал. Поэтому он промолчал, ожидая, какие новые доводы приведет
Иванов,  чтобы показать его,  Монахова, наивность,  как попытается  унизить,
вскрыв  непонимание  Монаховым современного мира.  Иванов между тем спокойно
продолжал:  "А  я ни  тот, и  ни другой. Я  -  просто  со всеми.  Со все-ми.
Понимаете? Заблуждаются все, заблуждаюсь и  я.  Выправляют линию все -  и  я
выправляю. Один - это ноль! И все это понимают! Вот когда вас  взяли,  никто
же  не  побежал  ни  в  министерство,  ни  в  ЦК,  ни  еще  куда-нибудь  вас
выгораживать. Потому что все - были объединены. А если бы и  нашелся кто-то,
кто  вступился бы за  вас, - его ждала бы  такая же участь, если не хуже!" -
"Вы  что же,  Петр  Апполинарьевич, придерживаетесь той  знаменитой теории о
винтиках  и гаечках,  что  человек - ничто? Человек - винтик. Хочу  -  кручу
сюда, хочу - туда. А хочу -  под пресс.  Хлоп - и нет человека. Так?" -  "Э,
бросьте, дело не в теории. Теория  родилась из жизни. Вы просто не понимаете
законов жизни современного общества и поэтому навредили и себе и близким".
     Иван Федорович  понимал, как точно  бьет  Иванов.  После того, как  его
арестовали, Надя Долго не могла устроиться на работу. Она пошла посудомойкой
в ресторан.  Но, как говорят, нет  худа без добра, -  детям был кусок хлеба,
пусть с чужого  стола,  пусть  объедки. Она  плакала, рассказывала  о  годах
войны, но  работа в  ресторане спасла детей от голодной  смерти. Сын Андрей,
когда закончил в  сорок седьмом школу, хотел  пойти  в  авиационное училище,
стать  военным  летчиком. Он  был  крепким парнем, и всего-то требовалось от
него  - отречься от отца,  написать,  что  тот -  враг народа.  При нем один
поступающий написал такую бумагу - и его допустили сдавать экзамен, а Андрею
документы вернули. А  через  три  года история повторилась с дочерью  -  она
мечтала  стать  врачом,  но  удалось  поступить  "без  отречений"  только  в
медучилище.  Не успел  Иван Федорович  отметить  все  это про себя, еще  раз
вспомнить  добрым  словом  жену,  сумевшую  привить  детям  любовь  к  отцу,
объяснить им как-то, что их отец - никакой не враг народа, как снова услыхал
голос  Иванова: "Я же правду, правду говорю.  А она,  ох  как  неприятна! Вы
подвели  всех. В  первую очередь - свою семью. Поймите  -  у  каждого  жизнь
только  одна. Ну,  и  какая она  у вашего  сына? Хотел быть летчиком, а стал
водить  грузовик.  И  в  какие  годы  уже  закончил  строительный  техникум.
Вечерний. Верно? А дочь так и застряла в медсестрах. И муж какой ей  попался
- пришлось развестись. Хорошо, что внуки уже выросли. Мне-то от знакомых все
известно о вашей семье".
     Иванов  помолчал.   Потом  обратился  к   Монахову:   "Не  сочтите   за
хвастовство,  но давайте сравним - старт-то  у  нас был одинаковый. Да, я по
вашему  трус и беспринципный  человек. Но мой сорт хлопчатника (вот наглец -
отметил  про  себя  Монахов) сорок лет дает отличное  волокно. Сын -  доктор
наук, работает в Москве  в одном из закрытых институтов. Дочь - доцент. Тоже
в Москве. И внуки  - один учится в МИМО, другой в  физтехе. А ваши? Здесь? В
Средней Азии? И учатся ли? БАМ, наверное,  строят - чудо ХХ века. А у меня и
жена - доктор медицинских наук, профессор. Мы  тоже давно были бы  в Москве.
Обстоятельства  были.  Но  скоро   переедем.  В  Ивантеевку.  Скажите,  есть
разница?"  (Детей  устраивал  через  республику,  - отметил  про  себя  Иван
Федорович. - Льготы).
     Иванов  на  мгновение  замолчал.  Потом  добавил;  "И обществу,  как  я
говорил, прямая польза. А сколько я людей поднял, скольким помог защититься,
особенно  местным,   сколько  для  сельхозинститута  сделал,  для  института
земледелия?  Открыл  два  новых опорных пункта  селекции хлопчатника!  И все
потому,  что  был -  со всеми".  - "Что вы проповедуете? -  возмутился  Иван
Федорович.  -  По  вашему,  -  человек  -  может  быть  личностью,  не  имея
собственного мнения,  идей взглядов? И даже в  научных экспериментах - права
на  ошибку?  Это  потому вы  больше не занимались  после  тридцать  восьмого
селекцией, чтобы не сделать ошибки? - "Ошибка -  ошибке разница".  - "Да это
же черт знает  какая  архаика!"  - "Какая  архаика, товарищ  Монахов?  Лучше
ответьте, с вашей неархаикой, где все те, кто выступал против  общей  линии?
Нету!.. Правильно делали,  что выкорчевывали.  И сейчас выкорчевывать  надо!
Разболтались все очень. Поверьте, я не сержусь на вас, я отношусь к вам, как
к идеалисту, много навредившему себе и всем остальным".
     Монахов не  хотел  больше спорить с Ивановым. Ушел в  парк, долго гулял
там среди чистой зелени и все думал. Нет, ничего нельзя вернуть! И, конечно,
генетика пробила бы себе путь без его защиты - убедил бы чужой положительный
опыт и горький - свой. Как во многом другом. Нельзя сказать, чтобы за долгие
годы жизни Иван Федорович не пытался найти причины многих  своих злоключений
в  самом  себе. Он самым критическим  образом, как девушка перед  выходом на
свидание  проверяет все детали своего туалета, рассматривал все черты своего
характера отдельно  и характер  в целом.  Если он  плохой, почему к нему так
хорошо  относились  в  академии,  простые  колхозники  на  опытном  участке,
сослуживцы  в  лаборатории?  На  собраниях   он   никогда  не  был  резок  и
безапелляционен, никогда никого не унижал. Если отстаивал свою точку зрения,
то корректно, не  за счет уязвления  самолюбия  других.  И за что его  любит
Надя? За полвека совместной жизни они ни разу не поругались, никто никому ни
разу не сказал дурного слова. Конечно, это у Нади золотой характер.  Но если
бы  он, Иван  Федорович, был  мерзавцем,  он  бы  не  раз  обидел  жену. Но,
предположим, предположим, что у меня  скверный характер. Но,  тогда, начинал
размышлять  Иван  Федорович,  те, у кого  характер не столь покладистый, как
хотелось бы  окружающим, должны попасть под  гильотину времени?  А  вся вина
его,  Ивана Федоровича,  заключалась в том,  что он  последовательно защищал
свои научные  идеи? Но  что же  получилось в  итоге?  Но что же получилось в
итоге? Иванов вон как уверен в себе - он по существу в каждом разговоре либо
поучает Ивана Федоровича, как надо  жить (это  в  семьдесят шесть лет!) либо
просто глумится над ним. Впрочем, само поучение человека  в таком возрасте -
глумление. Неуважение в его  жизни, к его страданиям -  Иванов-то все знает!
Знает, что и уцелел-то Монахов чудом. Ивана Федоровича уже начинала тяготить
их  палата  со счастливым номером - семь.  До  конца  пребывания в санатории
оставалось  целых десять  дней. Иванов тем  временем от  беседы к беседе все
наседал  и наседал на него, учил и  высмеивал его "наивные" представления, а
однажды спросил: "Вот вы подумаете,  мне делать  нечего и я с вами спорю. По
принципиальным, заметьте,  моментам". (При чем тут я  - спорит он -  подумал
Монахов.  И поучает  он, а не  я).  - Но понимаете, к вас  тогда  ничего  не
состоялось. (А мой сорт - подумал Иван Федорович).  Ну - персональная пенсия
разве что. У детей - совсем  пшик. Так вы хоть внуков научите жить! Пусть не
высовываются! Пусть  проявляют  инициативу,  на которую есть  постановление.
Есть  постановление - вот тут пусть поторопятся.  И  делом  занимайся,  и  с
речами  выступай,  - Иванов  нахмурил брови.  -  Конечно,  только не  против
постановления. Не согласен  -  молчи. Сиди и не высовывайся! Почему?  Сверху
столько  начальства!  -  кто-нибудь  все равно долбанет за то, что  ты такой
умный,  инициативный не в ту сторону, да  еще вдруг знаешь что-нибудь этакое
мудреное, что они не знают. Как генетику. А  начальство, брат, оно бдит - за
то и деньги получает".
     Иванов посмотрел на Ивана  Федоровича. А тот все никак не мог  понять -
зачем нужно  Иванову доказать свою правоту ему, Монахову?  Чтобы  он признал
его доводы  -  верными и  согласился  с ними? И  признал, наконец,  что  он,
Монахов  -  дурак?  И  тогда,  выходит, Иванов кругом прав  -  и с  тем, что
присвоил  его сорт,  и когда подписывал письмо,  сыгравшее в его,  Монахова,
жизни роковую роль, и когда держал в лаборантах. Во всем - во всем. И  права
жена  Иванова, а не Надя, с трудом  поднявшая детей и несшая с ним крест его
жизни. И правы его,  Иванова,  дети, занявшие высокие  места в  жизни (и еще
выше пойдут  -  биографии  такие хорошие  и у  них, и у  родителей.  Не надо
отвечать  на вопрос анкеты,  кто был репрессирован и  за что). А у него  сын
получил квартиру после того,  как оттарабанил  на одном предприятии двадцать
лет.  У  дочери  дела  -  и  того хуже. Живут они впятером  в  трехкомнатной
квартире - не  очень уж и свободно - внуки взрослые. А у детей  Иванова - на
каждого, наверное, метров по пятнадцать, если не  по двадцать. Но  дело не в
метрах. Как  быть с Ивановыми  в  жизни, как  бороться, как  распознать, как
победить,  наконец?  Выхода  он не видел.  Написать  статью  в  какую-нибудь
газету? Но разве  толком  расскажет в статье обо всем, что он пережил? И кто
будет клеймить Иванова?  Нужно  создавать комиссию,  которая будет  работать
месяцы и придет к выводу: Иванов сделал много  чего полезного. Единственное,
что  он  может сделать  - это  не  общаться с  Ивановым  и  как можно скорее
избавиться от его общества.
     ...Монахов улетел за три дня до окончания срока пребывания в санатории,
сославшись  на дела: мол,  книга  по  генетике  выходит в издательстве, надо
самому посмотреть гранки. Врач, которая принимала его, то ли  на  самом деле
искренне,  то  ли опять  из  соображений  служебной дипломатии  вздохнула  с
сожалением:  "Ох,  уж  эти  персональные пенсионеры!  Вечно  в  хлопотах,  в
заботах.  Вот и ваш сосед,  Петр  Апполинарьевич, уже  два  раза с  лекциями
выступал о прошлом.  О борьбе за  хлопковую независимость СССР.  О генетике.
Сколько знает интересного! И в  каких  условиях приходилось работать! Кругом
враги, чуть  ли не лично сражался с басмачами!  Одним словом, сразу видно  -
недаром  стал академиком.  Вам повезло целых  двадцать дней  прожить с таким
человеком  в  одной палате".  И  она  почти  искренним, счастливым  взглядом
посмотрела на него.
     _____________
     Иван Федорович Монахом умер осенью восемьдесят второго
     года, а  Петр Апполинарьевич  -  четыре  года  спустя. Если вы будете в
нашем  городе  на  кладбище, расположенном на  холмах,  то  памятник Иванову
увидите  обязательно: он похоронен  справа  от  входа, рядом  от центральной
аллеи,  там, где  лежит  много  заслуженных  людей  -  министров,  партийных
работников   и  других.  Семья   в  тот  же   год  поставила  ему  памятник.
Величественная голова П.А. Иванова с  мудрым выражением лица, как и положено
академику, заметна издалека.
     А  Иван Федорович  Монахов  лежит на  вершине одного  из  холмов,  куда
неудержимо  ползет  кладбище.  Лежит  среди  простого  народа,  за  скромной
оградой, с трафаретным кладбищенским памятнику  ком из мраморной черно-белой
крошки. Отсюда хорошо виден  город, а  за ним - долина, в которой до сих пор
растет его хлопок. Правда, долина  от огромного количества чадящих заводов в
столице и от транспортной гари все время словно в тумане - и плохо различимы
отдельные поселки,  кишлаки, поля, а сама линия горизонта  и вовсе не видна.
Но что поделаешь - дыму и гари теперь везде много. И никто, видно, не знает,
как избавиться от  них. Хорошо хоть,  что над  могильными  холмами постоянно
дует с  гор  легкий свежий ветерок, не давая чаду и  гари  ложиться  грязным
вязким слоем на последний приют тех, кто здесь лежит.
     12-17/1-87 г.






Last-modified: Tue, 28 Oct 2003 08:13:43 GmT